Последняя поэма
Шрифт:
Долго еще надрывался Вэллиат, но ни Робин, ни кто-либо не смел его прервать, потому что каждый чувствовал примерно тоже самое, и каждый с величайшим трудом сдерживался, чтобы не завопить таким же исступленным голосом. Над ними всеми темным, мрачным утесом возвышался Альфонсо, и вот он тоже передернулся — вот бросился к вопящему Вэллиату, подхватил его своими могучими руками, и, совершенно не чувствуя его иссушенного тела, поднял его — вжал в одно из деревьев, и, вдавливая до треска костей в ствол, зарычал:
— Что ты вопишь та?! ведь он же раньше времени эти надрывы услышит! Надо успокоиться! Это я и себе говорю! Успокойся, успокойся Альфонсо — ты уж постарайся — ты должен успокоиться…
Однако, самому ему успокоиться никак не удавалось — напротив — он сам чувствовал прилив ужаса перед надвигающейся бездной, вот выпустил Вэллиата, и вжался в ствол, обхватил его с такой силищей, что ствол задрожал, а из под ногтей его заструилась кровь. Он рычал слабым, но таким пронзительным, надрывным голосом:
— Нэдия… Нэдия… Это же все — рабом я уже стал!!!
Когда Альфонсо так завопил, то эхо от его вопля разлетелось на много верст окрест, и тень пробежала по этим прекраснейшим садам, и многие дерева вздрогнули, с лужаек взлетели облака бабочек, птицы радужными брызгами стали носиться в небесной глубине, как носились бы они и при приближении какой-либо беды — жены энтов хотели было идти — постараться помочь хоть чем — хоть словом бы каким-нибудь; но, к сожалению (а, скорее — это тоже просто было предопределенно) — они решили еще немного подождать — стали совещаться, и в это то время и промелькнули стремительно роковые события.
Вэллиату нужна была хоть какая-то помощь — страшнее всего теперь было остаться в одиночестве — и он цеплялся за каждого в ком была жизнь. Он видел, что в Альфонсо наибольшая сила, что он как над всеми остальными возвышается — вот и не отставал он теперь от него — попросту вцепился за руку да и сжимал ее — да и молил. Здесь нет смысла приводить то, что он тогда выкрикивал — примерно тоже самое выкрикивал он и прежде — все те, почти бессвязные мольбы о том, что мрак ужасен, что нет ничего страшнее забытья, и именно это его и ждет, что он не может противится такой мощи, и прочее, и прочее… Однако, молил он с еще большим надрывом нежели прежде — даже и невозможным уже казалось, что нет ничего страшнее забытья, и именно это его и ждет, что он не может противится такой мощи, и прочее, и прочее… Однако, молил он с еще большим надрывом, нежели прежде — даже и не возможным уж казалось, что такой вот голос может издавать человек — при каждом болезненном вопле, глотка его, казалось, разрывалась… Но хорошо, если бы она действительно разрывалась, потому что и им, привыкшим ко всякому ужасу было это нестерпимо слушать, но нет же — взрывались все новые и новые слова, и каждое новое слово звучало с большим ужасом, нежели предыдущее. И вот, наконец, полное неизъяснимого ужаса, загрохотало:
— Я бы уж умереть рад!!! Да — все время смерти боялся, а теперь вот умереть рад!!! Только бы узнать, что смерть — это действительно дар… а, а — скажи, Альфонсо? Дар? Дар ли это?! — он перешел на судорожное бормотание, и при этом не переставал дергать возвышающегося над ним Альфонсо за руку. — Ведь, вот ежели умру сейчас, так и оставлю эту жуть, эту бездну, ведь, ежели есть у меня дух, так, стало быть, и не властен над ним этот… этот ворон? Да? Да, ведь?!! Он же не сможет мой дух поймать — ну, как же он поймает?! Дух то он невесомый, как воздух, даже легче, он совсем, совсем невидимый. Он всесильный, дух то! Его никакие преграды не остановят! Так ведь — это же я читал где-то, и отрицал… Ну и что ж, что отрицал?! Может, все так на самом деле и есть, а?! Может ли быть такое?! Нет — теперь я верую, потому что, ежели не так, то слишком уж все безысходно и больно, а я не могу это боли дальше то выдерживать. Да — я признаю, что все эти мудрецы писали, и теперь… теперь я добровольно готов с этой жизнью расстаться. Все равно, ничего, кроме боли в ней нету. Ну, и прекращу мученье, и бездны той избегну, шагну в небеса, где… где Вероника… АЛЬФОНСО!!! — вновь взвыл он страшным голосом. — Убей меня!!! Освободи!!!
Еще с самого начала, и, быть может, против своей воли, Альфонсо внимательно, с огромным напряжением, вслушивался в каждое его слово — да, он не надрывался больше с воплем: "Нэдия!" — он по прежнему, до треска впивался в древесную кору, по прежнему кровь струилась из под его надломанных ногтей — но он уже не шевелился, он полностью погрузился в чувствие Вэллиата. В Альфонсо стремительно нарастал мрак — как уже говорилось, с перстнем на пальце, всякое доброе чувство ежели и приходило, то приходило с пронзительной мукой, с долгою борьбою — напротив, стоило только дать хоть какую-то, хоть самую маленькую слабину, лишь только допустить в сердце даже самый малый отблеск злого чувства, так все — дороги назад уже не было. Ежели вспомнить, какой пылкой была натура Альфонсо, то ничего удивительного не было в том что он сразу же и полностью поглотился этим пронзительным, злобным чувством. И даже не было какой-либо логичной основы в том, что он чувствовал — от только твердо был уверен, что прав. И вот он перехватил за шею Вэллиата, вот приблизил к нему свой, искаженный злой, жуткий лик, прорычал:
— Умереть, значит, хочешь?! Ну, говори?!!
— А-а-а!!! — бешено завопил Вэллиат, из всех сил дернулся — тогда что-то хрустнуло в его шее — однако, он еще был жив, он еще страдал. — Нет, нет, нет! — зачастил несчастный. — Что это ты задумал, Альфонсо? Я и не знаю, что это такое из меня вырвалось, я вовсе не хочу… Умирать?!!.. Да это же жуть какая! Самое жуткое, что только может статься — это вот взять и умереть… Смерть- мрак. Да — я несчастен был — вся жизнь моя — мука, но лучше любые муки, чем небытие. Альфонсо, Альфонсо — что ж ты на меня так смотришь — у тебя же глаза как угли прожигающие! Ты же и на человека сейчас не похож, Альфонсо… Нет, нет, нет — не могу я на тебя глядеть!.. Это ж задуть… Шея болит — так сильно болит — ломит — такая хрупкая шея — такая хрупкая жизнь. Брат, брат мой милый, пожалуйста отпусти шею — такая хрупкая жизнь то.
Жизнь — как чаша из хрусталя тончайшего — не дави, братец ты мой…Постепенно, из надрывного его голос стал стонущим, молящим, жалобным, а когда он произнес этот «братец», то что-то даже затронуло сердце Альфонсо, и, кто знает — быть может, он и отпустил бы его, и прошел бы, и забылся в числе иных этот яростный приступ, но тут Вэллиат перехватил его у запястья, и попытался оттянуть руки Альфонсо от своей уже истерзанной шеи. Конечно, такая попытка была обречена, и Альфонсо, когда ему попытались сопротивляться, только сильный приступ ярости испытал. И тогда он из всех сил сжал свои руки — шея несчастного затрещала и переломилась. В одно мгновенье, его очи полыхнули с такой силой, с какой никогда до этого не полыхали — казалось, в одно мгновенье, уже перед неизбежным забвеньем, он всеми силами души своей пытался высказать то, что должен был бы до своей старости. Ведь он никогда и не любил, никогда не сочинял стихов, что, однако, не значит, что он был обделен этими дарами — просто не доводилось, просто болью и страхом это было сжато. Зато теперь вот он почувствовал, что — это могло бы быть; ему даже показалось, что возлюбленную свою увидел. Что было с его духом дальше — о том уж не мне судить, земной его путь был окончен. Очи вспыхнули так, что Альфонсо вскрикнул с жалостью, и с неожиданно нахлынувшим отвращеньем к самому себе, выпустил Вэллиата. А у того очи уже потухли, стали чем-то невыразительным, бледным, холодным. Он рухнул с таким зловещим, сухим потрескиванием, с которым падает разве что давно истлевший скелет. Он повалился и все его конечности вывернулись под такими неестественными, изломанными углами, что даже и смотреть то на него было больно — и удивительным казалось, как это он не переломился, в мрак не обратился — да разве же может что-то настолько надрывное, чуждое жизни оставаться в этом мире? Он был мертв, но от него веяло жутью, иссушенный лик еще сильнее обтянулся кожей, мертвенно посинел, от всего тела веяло холодом гробницы. Но вот раздался сухой и затяжной, беспрерывный треск, и в воздухе вокруг него словно крылья тьмы расправились. Недавно здесь все сияло, и даже радовали глаз гармонией, теперь все, словно жалами, пронзалось мраком. Тяжело завыл леденящий северный ветер…
Робин закрыл око, и зашептал — постепенно переходя в крик, чтобы только перекричать этот, все нарастающий вой мертвого ветра:
— Ах, судьбы, судьбы одиноких,Печальней судеб не найти,Среди полей — полей широких,Им вместе с ветром стон нестиЗавоет буря, гром небесный,Или спокойная заря,Иль радуги восход небесный,Иль птичий хор, средь крон царя…Им, этим судьбам одиноким,Все то одно — все слезы, боль,Все вздохам тяжким и глубоким,Такая, право, роком роль…Ах, судьбы, судьбы одиноких,И я один — один из них, и вновь…И вновь среди полей далекихМолю тебя — звезда, любовь!Такими то строками пытался Робин вырваться из подступающего хаоса, и, конечно, его усилия можно назвать и героическими и нечеловеческими — однако, все они были тщетны. Тьма продолжала разливаться возле мертвого тела, оно все синело, а потом стало рассыпаться острыми, режущими гранями. Окружающие травы и цветы сжимались, темнели… Когда лик Вэллиата вдавился сам в себя и открылся кажущийся бездонным провал во тьму, тогда подошли к ним жены энтов, они подошли разом со всех сторон, и было их несколько десятков — самых могучих в волшебстве, самых мудрых. Волнами — сладкими, завораживающими, но, казалось, до самого неба вздымающимися — волнами шелеста изгоняли они ту язву, которая открылась в их царствии вместе со смертью Вэллиата. Да — великая сила была в том заклятии, из бессчетных вылетающая, и никто, даже эльфы, даже их мужья энты — не могли повторить этого ничтожнейшего шелеста. Когда не стало жен энтов, небеса Среднеземья больше не слышали отголосков этого пения — и только в последний день, когда не станет мира, и хоры всех братьев и сестер света вступят в противоборство с дисгармонией тьмы — только лишь тогда суждено будет им зазвучать вновь… Победа всего светлого, иначе — любви, предрешена несомненна — я уже не раз говорил, что всякое зло — это накипь, и она слетит, и все души (даже и самые темные), обретут ту любовь, то счастье, которыми они владели изначально…
Ну, а когда жены энтов просто подошли, и не только остановили язву, но и излечили тот вред, который она успела нанести. Те травы и цветы, которые пожухли, вновь воспряли, вновь засияли. Что же касается тела Вэллиата, то оно обрело последнее, и самое из своих превращений — тело Вэллиата обратилось в прекраснейший цветник, весь наполненный внутренним сиянием. Да что говорить — такой цветник только в этих садах и можно было увидеть — по форме он напоминал человека, или даже скорее… такого человека, каким он мог бы стать, если бы этот мир не был искажен, или же — каким он станет через многие-многие века — это был человек из нежного света сотканный, человек созданный для любви и прекраснейших свершений… Глядя на него, забывалась боль и неопровержимым казалось, что забвения нет, что сейчас Вэллиат в лучшем месте, и сияет в свете Вероники… Это было прекрасно — в этом состоянии хотелось остаться…