Последняя поэма
Шрифт:
И вот свершилось казалось бы невозможное — то тело, которое уже почти погрузилось в темную пучину забвения — вновь вытянуло руку, и, издав какой-то нечеловеческий, но скорее волчий вой, подтянулось. Она застонала, вся задрожала, силясь еще и голову приподнять, чтобы оглядеться.
— Нет же! Пожалуйста, молю тебя об этом! — страстно взмолился кто-то из ее измученных преследователей, но Аргония уже слышала их — ведь, как вы уже, должно быть, заметили, главной отличительной чертой ее любви от любви Вероники было в том, что Вероника не могла направить свою любовь одним лучом на кого-то одного, но, словно небесное светило, сияла для всех — всех чувствием своим душевным одаривала, то Аргония, напротив, все чувства свои несла одному, любимому. И за пределами этого любимого, ради которого она, не задумываясь, пошла бы на вечные муки, — за его пределами существовали только блеклые тени, чувствия и страданиях которых уже не значили для нее ничего.
И вот, в величайшем напряжении, ей удалось-таки поднять голову, и увидела она, что впереди темные, нависающие силуэты ветвей расступаются, и там, в бархатной небесной глубине, сияет звезда — прямо на нее
Она хотела было вытянуть к этой звезде руку, взмолиться, чтобы придала она ей сил, но не смогла — поняла то, что всякие мольбы были бы теперь лишними, что главное — это то, что она в сердце своем чувствовала. И она, уже не опуская головы, хватаясь за все новые и новые попадающиеся на пути корни — подтягивались все вперед и вперед. И те двое, которые уже кашляли кровью в разодранной ветвями одежде, все покрытые старыми и новыми ушибами — они, скорее не на людей, а на каких-то лесных духов похожие — они, если бы только могли — издали бы отчаянный, заунывный вой голодных волков, но, конечно же, сил на это у них не было, и они, скрежеща зубами, чувствуя, что от перенапряжения умирают — все-таки поползли вслед за нею…
Это был какой-то один из многочисленных лесов и перелесков, которые чередовались с полями между Лотлориеном и садами энтов. Именно на одно из таких полей, и удалось выбраться Аргонии; она тут же перевернулась на спину, и теперь уж не могла не видеть бесчисленного множества звезд, и Млечный путь — и, все-таки, все те звезды были лишь обрамлением, были лишь тенями, и даже когда стал восходить увенчанный Силлмарилом Эллендил — даже и он, ярчайший, был лишь блеклым призраком — в той звезде видела она своего возлюбленного… Но при том она чувствовала бесконечность неба, чувствовала будто душа вырывается из этого несовершенного тела, но… конечно же все еще оставалась на земле, пленницей своего тела. А потом она поднялась… и вы не спрашивайте меня, каких это трудов, каких мук ей это стоило, какой пыткой было потом заставить это ненавистное тело сделать хоть один небольшой шаг! А чего ей стоил дальнейший бег! А как она почти падала, но потом, все-таки, выпрямлялась и бежала все вперед и вперед. Голова клонилась вниз, и она не знала, удастся ли ей держаться голову поднятой, или это только видение — но, все равно, в каждое мгновенье этого напряженного бега она видела ее… звезду свою — иначе бы и шагу не сделала. А за ней тихо стонали, скрипели зубами, опирались друг о друга, чтобы не упасть Барахир и Маэглин. Они почти умирали, но тут же и возрождались, видя пред собой ее золотистое сияние… Ведь верно же поется в древней песне:
— Так много мыслей мимолетных,И дел, и странной суеты,Средь жизни дней — тех дней бессчетных,В которых вихри пустоты.Как суховеем вдруг повеет,Так старость, человек, придет,И смерть, поверь, не пожалеет,Куда-то в вечность унесет.А что же мысли мимолетны,А что дела, что суета?..Пред смертью вспомнишь — средь дней бесплодных,Была, была твоя звезда…Только вот чья эта древняя песнь, я не помню, и даже не знаю, откуда и зачем пришла она ко мне в голову — может ветер пропел. Ах, ведь после ушедшей недавно первой весенней бури с грозами, все так спокойно за окном, и ветер, неся в себе запахи дальних лесов, трав цветов, колышет и едва слышно шелестит лугом перед моей башней. И как волнами незримого, прекрасного воздушного моря накатывается на меня понимание того, что там, на этих широких долинах, цветет в своем беспрерывном движении вперед жизнь. Что там кто-то кого-то любит, кто-то кому то посвящает стихи… самые прекрасные чувства своего сердца. Что там столько встреч, кажущихся обладателям этих встреч самыми важными во всем мироздании, достойными увековечится в веках, но на самом то деле — одним им только и ведомые, и обреченные на забвение вместе с их смертью. И, все-таки, эта жизнь во всем бесконечном своем многообразии, и эти незримые волны волнуют мою грудь, и так часто стучит сердце, что иногда и забываю, что я уже старец, а не юноша, и вот, кажется, брошу сейчас эту рукопись, сбегу вниз по ступеням, и там, на лугу, под сиянием звезд, увижу ее, любимую мою. Ну да ладно, ладно — это ветер весенний навел на меня излишнюю чувственность… Но мы все равно будем с тобою, милая моя, любимая моя… конечно, конечно — тебя нет среди живущих, но ты смотришь на меня — да и сейчас, и когда я писал все эти многочисленные строки, и в любое иное мгновенье. Ты на небе сияешь, но вот закрыл глаза, и все равно ты предо мною…
Итак, в то самое время, когда Аргония, видя пред собою звезду единственную, бежала по полю — Альфонсо, чувствуя эту любовь, но обращая ее к Нэдии, рвался из той увитой мхом пещеры, в которой жены энтов тщетно пытались успокоить его братьев — нет — на их пальцах были кольца, и все чувствия, заостренные до предела, раскаленные, буквально раздирали их изнутри. И Альфонсо кричал, и Альфонсо надрывался:
— Пустите, пустите меня!!! Ну, что же вы меня держите?! Да как же вы можете?!! Я же не раб вам!!!
Так орал он, могучими рывками пытаясь высвободиться, но, все-таки, сдерживаемый ветвями, легкими, изящными, и, вместе с тем, более прочными, нежели любые железные цепи. И нет смысла приводить эти вопли — никакие восклицательные знаки ведь все равно не смогут передать его боли —
дрожь, ужас запредельный, жажда бежать прочь, хоть на самый край света — вот какие чувства выявились бы у любого человека, услышь он эти завыванья. Да даже и слов отдельных там было не разобрать — и лишь только ветер леденящий надрывался…И вновь жены энтов стали напевать — они то уж сами были перепуганы — понимали, что впервые сталкиваются с таким вот, и, быть может, и не удастся с этим совладать — им и самим было не по себе от этих воплей, и старшие из них, наделенные даром предвидения, уже знали, что от этих, случайно к ним занесенных людей, только какая-то мука для их царствия будет. Но они, все-таки, соблюдали древние обычаи гостеприимства, и готовы были пожертвовать для своих гостей всем:
— Да нет же — нет!!! — отчаянно взвыл Альфонсо, когда первые звуки ворожащего, успокаивающего пения коснулись его ушей.
Он понимал, что опять будет забвение, и вот в отчаянном, могучем порыве весь вывернулся и вцепился зубами в сдерживающую его ветвь, принялся ее грызть, вот высвободил руки, и стал взмахивать ими, из всех сил бить своими посиневшими, исходящими холодом кулаками. Вот он закричал с надрывом:
— Да что же вы меня держите?!! Да какое же право вы имеете?!!.. И где клинок?!! Где он — из плоти моей вышедший?!! Я же помню — был ведь клинок и у меня и у братьев моих! А-а-а, понимаю, отобрали — испугались, потому что трусы! Потому что изрубили бы вас, тюремщиков ненавистных, давно! Да — изрубили бы! НЕНАВИЖУ!!!!
И он, окруженный аурой мрака, продолжал один за другим наносить могучие удары кулаками, и рвать руками — он и хрипел, и надрывался, но все было тщетно — жены энтов, несмотря на боль, несмотря на холод и жар, которые исходили от этих тел — решили сдерживать до конца. Что же касается клинков, то они не были ими найдены… И женам энтов потребовалось немалое усилие, чтобы справиться с этим надрывным порывом, чтобы не поддаться этому порыву, и остаться по прежнему спокойными, усыпляющими своим шелестящим пением. Альфонсо и все остальные вместе с ним рвались от них, и это было причудливое, похожее на какой-то кошмарный бред виденье. Только представьте себе просторную, покрытую мшистыми, вздрагивающими от ужаса мшистыми наростами пещеру, в ней изящные, более древесные, чем сами дерева жены энтов, а в их ветвях — словно сгустки тьмы бьются отчаянно, все пытаются вырваться, все надрываются девять братьев. Звучат вопли; перекатываются, мечутся отчаянные тени и нежных оттенков скопления, света стремительно перемешиваются, и, кажется уж, что — это утроба, в которой, в муках рождается какое-то совершенно, не представимое существо. И неизвестно еще, кто бы в этой борьбе одержал победу, если бы в это время полог у входа не раздвинулся, чтобы пропустить еще одну из энтских жен. Полог плавно, словно под действием легкого девичьего вздоха раздвинулся, и за ним раскрылось ночное небо (точнее — безмерно малая его часть) — и на этом участке небес сияла звезда, та самая звезда, которая придала Аргонии сил бороться…
Теперь уж ничто не могло сдержать Альфонсо — он весь обратился в одну жажду, в одно стремленье — из всех то сил мчаться в эту ночь. Что же могло сдерживать этот, вихрю подобный порыв его души, да еще кольцом поддержанный? Он начал рычать какое-то запредельное, беспрерывное: "В-п-е-е-е-р-е-е-е-д!!!!!" — и, ухватившись руками за сдерживающую его ветвь, стал вырываться с такой силой, что по бокам его заструилась раскаленная кровь, а та, что сдерживала его, чувствовала, что, либо отпустит его, либо он попросту разорвется на две части — и она выпустила. Тоже самое проделали и иные жены энтов, и вот эти девять фигур, призраками ледяными завывающие, окруженные темными аурами, бросились к выходу, и та, что вошла, вынуждена была отшатнуться в сторону — ей показалось, будто это раскаленные, черные стрелы мчаться на нее. И вот уже они оказались под небесами, но ни звезд, ни садов не видели — вихрями, ослепленными какой-то неопределенной, но изжигающей страстью, бросились они вслед за Альфонсо, который иногда видел звезду, ну а чаще — надвигались на него темные вихри, и он уже ничего не видел. Чувства резко сменяли одно другое — то жгучая страсть по Нэдии, но отвращение к себе — жажда поскорее уйти во мрак, то ненависть ко всему, и даже к этим, бегущим рядом с ним — и хотелось уж броситься на них, и разрывать в клочья, но в последние мгновенье, он, все-таки, вырвался — видел среди вихрящихся кровавых туч звезду, и вновь рвался к ней, и вновь ревел — и тоже было и с иными, все они не помнили себя, все не могли остановиться, все были частичками могучего вихря, который кружил их. Сколько продолжался этот исступленный бег?.. Кто-то, быть может, сказал бы, что до зари — но они же не видели ничего, и для них прошло безмерно больше времени, чем одна ночь — им казалось, что они целую вечность провели во мраке, в аду, бессчетное число раз сходили с ума, и тут же вновь возрождались… Но, как бы то ни было — когда над востоком небес стало восходить могучее, поглощающее звезды зарево рождающегося дня, на широком поле, окаймленном с севера и с юга лесами, с запада — первыми отрогами, а с востока — распахивающимися в простор степей, навстречу заре. Альфонсо увидел эту стремительно бегущую к нему фигуру — а она, как увидела его, так бросилась в последнем отчаянном рывке, так стремительно, как никогда еще не бегала. Ведь кто же может постичь девичье, иль женское любящее сердце — то она и тихая, и скромная, и слабая, а вот дойдет до какого-нибудь рокового мгновенья, когда любимому ее — мужу ли, ребенку ли, грозит что-то страшное, и такая-то сила в ней, хрупкой, вдруг неведомо откуда подымится, что и какой-нибудь воин-богатырь уж с ней не управиться. И Альфонсо, в отчаянье своем уверился, что — это перед ним, все-таки, Нэдия — а, ведь, ему-то, в его душевном состоянии, больше и не на что было надеяться. И он, зарычав ее имя, тоже бросился к ней, и вот столкнулись с треском, с такой то силой, что у всякого иного на их месте переломались бы кости, но нет — они уцелели, и только повалились в траву, и стремительными рывками закружились в ней, жаждя вырваться из ненавистных тел.