Потомок седьмой тысячи
Шрифт:
4
Воспользовавшись тем, что к воротам парка подъехали новые гости, Грязнов учтиво поклонился Дунаевой и отошел, оставив ее со своим собеседником, который, как он чувствовал, возненавидел его за это короткое время беседы. Не в привычке Грязнова было походя наживать себе врагов, но для жандармского офицера он недосягаем. Наоборот, тому придется чаще всего обращаться к директору самой крупной в городе фабрики.
Карзинкин со всею любезностью, с какою мог, встречал у въезда в парк губернатора графа Татищева, человека в городе нового. Он совсем недавно сменил уволенного в отставку Римского-Корсакова.
От своего тестя Чистякова Грязнов был наслышан о новом губернском начальстве. Татищев с первых
Как это часто бывает, отцы города теперь удивлялись, что они могли так долго терпеть старого губернатора — заносчивого выскочку Римского-Корсакова.
— Музыкой для услаждения слуха звучат слова, — втолковывал Чистяков зятю, рассказывая о графе Татищеве. — «С душевным удовольствием, с сердечной радостью…» да, господи, вспомни Корсакова, говорил ли он когда так…
Тесть брезгливо морщился, закатывал глаза — делал вид, будто ему и в самом деле приходилось встречаться с прежним губернатором и терпеть от него много обид.
Грязнов хорошо знал Римского-Корсакова, человека крутого нрава, и считал, что в свое время, в революцию пятого года, когда требовались решительные действия, тот был на своем месте. Но потом времена изменились, не всегда требовалось рубить сплеча, нужно было стать более гибким политиком. Римский-Корсаков стать им не мог. Однажды Грязнову стоило большого труда удержать фабричных мастеровых от всеобщей стачки — губернатор необоснованно запретил им обсуждать устав больничной кассы. Много было других случаев, когда рискованные по своей прямолинейности действия Римского-Корсакова шли во вред делу.
Ко всему, он был крайне подозрителен даже к самым благонамеренным людям. Навязчивая подозрительность давала повод к анекдотам, она же и сгубила его, став причиной отставки. Как-то петербургские «Биржевые ведомости» напечатали заметку, в которой говорилось, что по слухам ожидается отставка ярославского губернатора, причина: заподозрил своего соседа и коллегу костромского губернатора в неблагонадежности и просил жандармское управление последить за ним. Будто бы грубое вмешательство не в свои дела вызвало недовольство в верхах. Газета ядовито добавляла: «В доносительстве, как видно, надо знать меру». Ничего подобного, конечно, не было, заметка родилась из анекдота, ну, а так как новость была довольно забавная, заметку перепечатали почти все газеты. Римский-Корсаков потребовал у петербургского градоначальника Драчевского наказать «Биржевые ведомости» и заставить редактора извиниться. Тот посоветовал написать опровержение. Приближенные губернатора решили, что ему самому неудобно будет писать ответ, постановили: пусть выразит протест городская дума. И та приняла такое постановление и послала его для опубликования. Но таков уж газетный мир: мать родную продадут ради красного словца, думскую бумагу напечатали в изложении, смысл которого был: «Выразить порицание всем газетам, напечатавшим известие, позорящее честь ярославского губернатора Римского-Корсакова, именно о том, что он делал донос на костромского губернатора». Чистяков рассказал Грязнову, что городская дума еще раз послала текст постановления, требуя напечатать его полностью, но к этому времени скандал принял такую широкую огласку, что Римскому-Корсакову ничего не оставалось делать, как подать в отставку, которую правительство и удовлетворило.
Когда Грязнов подошел, Карзинкин после взаимных приветствий приглашал губернатора к ужину.
— С превеликим удовольствием, — откликнулся Татищев голосом, который принято называть надтреснутым. Был он невысокого роста, сухощав, двигался быстро, порывисто, лицо казалось осунувшимся, с болезненной бледностью. — Господа, душевно рад приветствовать вас, — обратился он к попавшим на глаза гостям, которые делали вид, что оказались поблизости случайно, хотя больше всего стремились именно к тому, чтобы попасть на глаза губернатору.
В разных местах
парка с шумными хлопками взлетели ракеты, рассыпались над головами веером разноцветных брызг. С балкона дачного дома заиграла музыка. Все потянулись за Карзинкиным и Татищевым, с неестественным оживлением разговаривая обо всем, кроме предстоящего ужина, в то же время думая, какие будут поданы кушанья, вина, чтобы потом при случае ввернуть в разговор: «Вот у Карзинкина на юбилее, помню…»Грязнов, старавшийся не упустить из виду Дунаеву, вдруг с удивлением заметил растерянную красную физиономию бухгалтера Швырева, который метнулся по аллее в сторону от дома к полицейскому приставу. Удивление его могло быть понятным, потому что Фавстов не решился портить настроение во время праздника и еще не докладывал о собрании рабочих, проходившем на реке. «Что за оказия?» — подумал он, но так и не смог найти объяснение странному поведению фабричного служащего.
Швырев, запыхавшись от быстрого шага, говорил между тем приставу:
— Петр Семенович, я склонен принять за шутку. Да… Не могу свыкнуться.
Фавстов, крутолобый, с вывернутыми широкими ноздрями, сердито засопел и без единого слова достал из кармана кителя свернутый листок. Неторопливо развернул его толстыми, неуклюжими пальцами и показал бухгалтеру. То была листовка, озаглавленная: «К товарищам карзинкинцам».
— И это вы склонны принять за шутку?
— Взяли у моего сына? — холодея от ужаса, тихо спросил Швырев.
— Нет… К счастью, нет. Просто ее зачитывали на собрании, на котором был ваш сын, на котором выступал.
— Но он говорил глупости! Начитался, мерзавец, всякой всячины…
— Грамотный, — не то в одобрение, не то в порицание заметил пристав.
— Я из него выбью этот славянский вопрос. Ишь что удумал, негодный. Какое ему дело до австрийцев, которые слопали славянские государства? Я ему покажу Боснию и Герцоговину, я ему покажу императора Франца Иосифа!..
Фавстов пожал плечами — горячность Швырева его не трогала.
— На то ваше отцовское право, — невозмутимо сказал он.
— Считаете, что не поможет? — упавшим голосом спросил Швырев, которого больше всего пугало отмалчивание пристава, нежелание сказать прямо, что думает. И, что редко с ним бывало, унизился до заискивания, до просьбы: — Голубчик, сделайте, что от вас зависит. Поймите мое отцовское горе…
— Мы поговорим еще об этом позднее, — пообещал Фавстов, всем видом показывая, что сейчас распространяться не намерен.
Так ничего определенного и не добился Швырев и явился к гостям не в лучшем настроении.
В просторной столовой гости усаживались за столы, гнувшиеся под тяжестью закусок, вин, хрусталя и фарфора. С открытого балкона тихо доносилась музыка. В центре стола сели Карзинкин и губернатор, с боков их — самые влиятельные люди города, нарядные дамы. Грязнов, чувствовавший себя ответственным за ход празднества, с легким беспокойством оглядывался, хотел чтобы все было как следует. И он мог быть довольным: все шло как следует. Даже то, что его жена сидела рядом с городским головой Щаповым, гладкое розовое лицо которого лоснилось от взгляда на всевозможные закуски, шустовский коньяк, заморские вина, — и это, ему казалось, так надо. «Хорохорится, мокрая курица», — без особых чувств подумал он о жене, которая изо всех сил старалась казаться веселой, с деланной улыбкой что-то говорила Щапову. Грязнов был рад, что сидит поодаль от нее.
Более молодые заняли место в углу стола, у выхода, там заметно выделялись фабрикантша Дунаева и блестящий ротмистр Кулябко. В их кружке что-то оживленно обсуждали, слышался приглушенный смех.
Когда на свободное кресло рядом с ним опустился запыхавшийся, тучный бухгалтер Швырев, Грязнов неулыбчивыми глазами проследил за ним, губы его скривились — признак, что он чем-то недоволен, что-то ему не нравилось.
— Удивил меня ваш флирт с полицейским. Что-нибудь случилось?
Вопрос прозвучал так особенно, что чувствовалось насмешливое участие.