Повести и рассказы
Шрифт:
Вскоре сумерки скрыли развевающуюся от быстрого бега черную крылатку. Я подумал, что, может быть, впервые за всю жизнь Афанасий Сергеевич Пушкин изменил свой маршрут и не дошел до конца Главной улицы.
Не взглянув на дышавшего тяжко Антипа Грустного и не сказав ему ничего, я пошел за угол своею дорогой.
Я застал земельного комиссара Роктова на грядках около дома, где он проживает с давних лет. В вечерней темноте он собирал наощупь огурцы. Я разглядел его, когда мы вошли в горницу, и он зажег лампу. Комиссар был в ситцевой рубахе, заправленной в штаны. Живот его стал еще больше, глаза… но что я могу сказать о глазах земельного комиссара Роктова? В прежние времена по престольным праздникам у нас в монастыре случалось великое
— Ну, что, блаженный, — спросил он, между тем как глаза его смотрели как-будто на меня, а как-будто и не на меня: совершенно как у птицы.
— Скоро бросишь обитель? Брось. Все одно — рясник да не монах, терять тебе нечего. А монастырь разгонят. Полегоньку, помаленьку.
— Слухи разве какие есть? — спросил я.
— Слухов нет. Известно, что вас скоро уплотнят. Лазарет у вас будет.
— Как так — лазарет?
— Не каркай, — ответствовал комиссар, — ты где живешь, в чьем государстве? Разве тебе не известно, что вокруг деется? Почему ты до сего часу не в Красной армии, лодырь?
— По причине плоской ступни, — возразил я, — освобожден за негодностью. Однако верно ли вы говорите насчет лазарета?
— А тебе какое дело? На-ка, выпей, — сказал комиссар, наливая темной жидкости из четверти в стакан. — Не хочешь? Зря дорожишься, все одно к этому придешь.
Он перелил в рот, точно в воронку, содержимое стакана так, что я не заметил, чтобы он хоть раз глотнул, затем покачался немного, закусил огурцом и осипшим голосом продолжал:
— Не могу взять в толк, что за напиток. Прислали из губернии для борьбы с вредителем. Крепкий. Хотя по ночам сильно блюешь, но голову держит в тумане. Ты вот что, приходи завтра к Симфориану, поговорим. Я тебе и про лазарет скажу, и про председателя — лютый! А теперь — пошел! Мне надо ложиться, сейчас рвать начнет. Ступай, ступай!
Он вытолкал меня, и я очутился на огороде.
В виду наступившего ночного часа, я пошел не прямым путем, а по Главной улице. Проходя мимо флигеля, в котором жительствует новый председатель совета, я остановился у окна. Оно было завешено белой материей, сквозь занавесь светилась лампа, и я различил недвижную человеческую тень в комнате. Наровчат наполовину уже опочил. Только в тоске подвывали собаки, и хотя я по природе не боязлив, мне стало не по себе, перед лицом тени неизвестного человека на занавеси окна. Тут чей-то голос придушенно раздался за моею спиной:
— То-ва-рищ Игна-тий!
Я оглянулся. Никого подле меня или где-либо поодаль не было. Я почувствовал трясение в коленях и побежал, творя молитву.
Сообщив отцу Рафаилу о намерении властей разместить в монастыре военный лазарет, я поверг его в тягчайшую заботу. Он опустился перед аналоем и прочитал благоговейно псалом Давидов: — Господи! Долго ли будешь смотреть на это? Отведи душу мою от злодейств их, от львов — одинокую мою…
Я положил три земных поклона и ждал, что скажет настоятель.
— И один волос не упадет с главы без его воли, — произнес он, вздохнув. — А ты, Игнатий, свершай назначенное тебе: ступай и не возвращайся, доколе не узнаешь с точностью, какая беда ожидает нашу обитель.
После того я собрал в узелок пищу и отправился в город.
Там повстречал я мать казначею Наровчатского женского монастыря. И тут я с ясностью уразумел всю необходимость постоянного прикосновения к мирским событиям текущего смутного времени. Оказывается, вот уже третий день благочестивые миряне Наровчата и причты городских церквей взволнованы несправедливостью, содеянной над
нашими христолюбивыми сестрами. По рассказу матери казначеи, обстоятельства происшествия рисуются следующим образом.В городском сосновом парке, что возле спиртового склада, военные власти соорудили летний открытый театр для воинов Красной армии и простого народа. Парк очень велик пространством, и в театральные перемены зрители расходятся по отдаленным дорожкам и даже по глухим местам, преимущественно парно, то есть мужчины с женщинами, что — по словам матери казначеи — особенно усугубляет трудность собрать народ к продолжению театра. Приходилось посылать людей во все концы парка с колокольцами, трещотками, или просто крикунов, чтобы они сзывали отвлекшуюся от представления публику. Из такого положения проистекало много неудобств для хода зрелища, и актеры придумали водрузить на особом столбе перед театром громкозвучный колокол.
Начальник наровчатского красного войска, в просторечии — военком, к которому актеры обратились за таким колоколом, не думая долго, приказал социализировать один колокол с колокольни женского монастыря. Так как в монастыре квартирует гарнизонная полурота, то дело за исполнением приказа начальника не стало. Четвертого дня явившиеся в монастырь как бы по служебному делу воины Красной армии сняли со звонницы альтовый колокол весом в два с половиною пуда и отвезли на двуколке в парк.
Этим неслыханным деянием не только причинено разорение монастырской казне, но нанесен вред самой нетленной красоте, гармонии колокольной гаммы, нарушенной изъятием неизъемлемого тона.
В день социализации колокола мать казначея поспешила к новому секретарю совета с прошением о возврате собственности монастыря. Тогда разразилась великая пря между начальствующими Наровчата, нисколько не утихшая по сей день.
Секретарь совета отправил военкому бумагу с требованием возвратить монастырю колокол, ибо, по смыслу декрета об отделении церкви от государства, первая в своих обрядах не утесняется. На эту бумагу военком ответил, что секретарь, обеспокоенный неутеснением церкви, запамятовал-де трудящихся города Наровчата, интересы которых он призван соблюдать и коим надобен громкозвучный колокол для сигнализации в театре. Секретарь возразил на это, что военком обязан был для достижения совершенства в театральной сигнализации согласовать свои действия с отделом юстиции, и тогда не получилось бы беззакония, волнующего граждан. Тогда военком ответил, что он и подчиненные ему воины Красной армии не волнуются, что волнуется секретарь, как видно по тому, что ему — секретарю совета — близки идеалы попов и буржуев. После этого секретарь доложил переписку самому председателю, который приказал позвать к себе военкома для личного объяснения.
Чем дело окончится — сказать невозможно, но в городе только и разговору, что о колоколе, и даже о том, что скоро все колокола снимут и препроводят в Москву, где, будто бы, так много театров и увеселений, что своих колоколов не хватило и туда везут со всей России. И еще говорят, что военком в полной силе и никогда не пойдет к председателю, хотя все же малая надежда есть, потому что председатель — матрос.
Выслушав рассказ матери казначеи, я значительно оробел. Страшно стало подумать, от каких случайностей зависит религиозная жизнь православных христиан и, может быть, сама история нашей церкви. От робости я не нашел ничего сказать в утешение матери казначеи.
— Вот вам, матушка, довелось по колокольному случаю бывать в присутствиях совета. Не слыхали ли вы там об уплотнении нашего монастыря военным лазаретом? — спросил я.
— Не слыхала.
— Не можете ли вы тогда сказать, каков по обращению секретарь, с которым вы говорили, и доступен ли он жалости?
— По обращению, — отвечала мать казначея, — он вполне деликатный, но жалости вряд ли доступен. Все, говорит, будет введено в рамки. В какие такие рамки я — прости господи — не посмела спросить, но слезы у меня словно рукой сняло.