Правда о деле Гарри Квеберта
Шрифт:
— Это была ужасная ночь, — рассказывал мне Гарри в зале для свиданий тюрьмы штата. — Мы с Нолой — это было что-то очень сильное. Невероятно сильное, понимаете? Полнейшее безумие! Любовь, какая бывает раз в жизни! Я до сих пор вижу, как она убегала в ту ночь по пляжу. И себя, не знающего, что делать: бежать за ней? Оставаться дома, но уйти в подполье? Или набраться мужества и уехать из города? Все следующие дни я проводил на озере в Монберри, просто чтобы не оставаться в Гусиной бухте, чтобы она не могла ко мне прийти. А моя книга, та самая, ради которой я приехал в Аврору, ради которой пожертвовал всеми своими сбережениями, — она не двигалась. Или дальше не двигалась. Я написал первые страницы, но теперь меня снова заклинило. Это была книга о Ноле, но как ее писать без Нолы? Как писать историю любви, обреченной заранее? Я часами просиживал перед своими листками, часами, и писал несколько слов, пару строчек.
Воскресенье, 13 июля 1975 года
Перед домом номер 245 по Террас-авеню собралась плотная толпа. Новость уже облетела весь город. Исходила она от шефа Пратта, вернее, от его жены Эми: мужа срочно вызвали к Келлерганам. Эми Пратт тут же сообщила об этом соседке, та позвонила своей подруге, а та предупредила сестру, дети которой, оседлав велосипеды, помчались звонить в двери своим приятелям: случилось что-то серьезное. У дома Келлерганов стояли две полицейские машины и скорая помощь; Тревис Доун удерживал любопытных на тротуаре. Из гаража неслась оглушительная музыка.
Гарри узнал обо всем от Эрни Пинкаса, ровно в десять утра. Тот долго барабанил в дверь и, увидев Гарри в халате, с всклокоченными волосами, понял, что разбудил его.
— Я подумал, что вам точно никто не скажет, вот и пришел, — сказал он.
— О чем не скажет?
— Это Нола.
— Что — Нола?
— Она пыталась наложить на себя руки. Пыталась покончить с собой.
20. Обед в саду у Куиннов
— Гарри, в том, что вы мне рассказываете, есть какой-нибудь порядок?
— Ну конечно.
— А какой?
— Ну вот вы меня сейчас спросили… На самом деле, может, и никакого.
— Гарри! Это важно! Если вы мне не поможете, у меня ничего не получится!
— Ну какая разница, какой у меня порядок. В конечном итоге важно, какой порядок у вас. Так на каком мы остановились? На девятнадцатом?
— На двадцатом.
— Тогда номер двадцать: победа в вас самом, Маркус.
Вам остается только ее выпустить.
Рой Барнаски позвонил мне с утра в субботу, 28 июня.
— Дорогой Гольдман, известно ли вам, какое число у нас в понедельник?
— Тридцатое июня.
— Тридцатое июня. Неужели? С ума сойти, как быстро летит время. Il tempo `e passato, Гольдман. И что у нас будет в понедельник тридцатого июня?
— Национальный день крем-соды, — ответил я. — Только что читал про это статью.
— Тридцатого июня истекает ваш срок, Гольдман! Вот что будет в понедельник. Я только что говорил с вашим агентом Дугласом Клареном. Он вне себя. Говорит, что перестал вам звонить, потому что вы неуправляемы. «Гольдман — это бешеная лошадь» — вот что он мне сказал. Вам пытаются протянуть руку помощи, найти какой-то выход, а вы, вы предпочитаете мчаться куда глаза глядят и врезаться в стену.
— Руку помощи? Вам надо, чтобы я придумал какую-то порнографию про Нолу Келлерган.
— Не надо красивых слов, Маркус. Я хочу развлекать публику. Чтобы ей захотелось покупать книги. Люди все меньше покупают книги — разве что всякие жуткие истории, в которых находят свои собственные низменные позывы.
— Я не собираюсь писать макулатуру, только чтобы спасти свою карьеру.
— Ну как хотите. Значит, вот что будет тридцатого июня: Мариза, моя секретарша, вы ее прекрасно
знаете, в десять тридцать придет ко мне в кабинет на совещание. В десять тридцать по понедельникам мы обсуждаем выполнение основных договоров, истекших за неделю. Она скажет: «Маркус Гольдман должен был до сегодняшнего дня представить рукопись. Мы ничего не получили». Я с важным видом кивну, скорее всего, подожду до конца дня, до последней минуты откладывая ужасный долг, а около половины восьмого с глубоким сожалением позвоню Ричардсону, зав. юридическим отделом, и поставлю его в известность о сложившейся ситуации. Скажу, что мы немедленно вчиняем вам иск за неисполнение условий договора и требуем возмещения ущерба в сумме десять миллионов долларов.— Десять миллионов? Это смешно, Барнаски.
— Вы правы. Пятнадцать миллионов.
— Вы кретин, Барнаски.
— Вот тут-то вы и ошибаетесь, Гольдман: это вы кретин! Хотите играть в большой песочнице, но не хотите соблюдать правила. Хотите играть в НХЛ, но не желаете участвовать в матчах плей-офф, а так дела не делаются. И знаете что? Из денег от вашего процесса я отвалю жирный кусок какому-нибудь молодому писателю с непомерными амбициями, чтобы он всем рассказал историю про Маркуса Гольдмана или про то, как некто многообещающий, но полный высоких чувств, поломал себе карьеру и будущее. И он явится к вам брать интервью в жалкую хижину во Флориде, где вы будете жить в полном одиночестве, накачиваясь виски с десяти утра, чтобы забыть прошлое. До скорого, Гольдман. Встретимся в суде.
Он повесил трубку.
Вскоре после этого поучительного звонка я отправился обедать в «Кларкс» и неожиданно застал там все семейство Куинн в издании 2008 года. Тамара за стойкой отчитывала дочь — это у нее не так и то не эдак. Роберт, притаившись в углу на банкетке, поедал яичницу-болтунью и читал спортивную вкладку Concord Herald. Я уселся рядом с Тамарой, раскрыл первую попавшуюся газету и, сделав вид, будто углубился в чтение, стал слушать, как она фыркает и жалуется: на кухне грязь, официантки как сонные мухи, кофе холодный, бутылки с кленовым сиропом липкие, сахарницы пустые, столы заляпаны жиром, в помещении слишком жарко, тосты дрянные, она бы и цента за блюдо не заплатила, два доллара за кофе — это грабеж, и вообще она бы сроду не передала ей ресторан, если б знала, что она превратит его во второсортную забегаловку, ведь у нее у самой были такие планы на это заведение, и, кстати, в ее время люди со всего штата съезжались отведать ее гамбургеров и говорили, что они лучшие в округе. Заметив, что я прислушиваюсь, она смерила меня презрительным взглядом и грозно спросила:
— Эй, вы там, юноша! Вы зачем подслушиваете?
Я обернулся к ней, изобразив на лице святую невинность:
— Я? Я вас вовсе не слушаю, что вы.
— Как же не слушаете, коли отвечаете! Вы откуда свалились?
— Из Нью-Йорка.
Слово «Нью-Йорк» подействовало на нее как успокоительное: она немедленно смягчилась и спросила умильным тоном:
— И что же такой приятный молодой человек из Нью-Йорка поделывает в Авроре?
— Пишу книгу.
Она тут же помрачнела и снова разоралась:
— Книгу? Так вы писатель? Ненавижу писателей! Все вы бездельники и никчемные вруны. На что вы живете? На пособие? Это ресторан моей дочери, и предупреждаю, она вас в долг кормить не будет! Так что если нечем заплатить, убирайтесь. Убирайтесь, пока я не вызвала копов! У меня зять — шеф полиции.
Дженни за стойкой досадливо поморщилась:
— Ма, это Маркус Гольдман. Он известный писатель.
Мамаша Куинн поперхнулась кофе:
— Силы небесные, так вы тот мелкий засранец, что цеплялся за юбку Квеберта?
— Да, если угодно.
— Как вы, однако, возмужали… Стали даже ничего. Хотите знать, что я думаю про Квеберта?
— Нет, спасибо.
— А я все-таки скажу: я думаю, что он прожженный сукин кот и поделом ему кончить на электрическом стуле!
— Ма! — взмолилась Дженни.
— Это правда!
— Ма, хватит!
— Заткнись, дочка. Сейчас я говорю. Запомните, мистер писатель хренов. Если у вас есть хоть на грамм честности, напишите правду о Гарри Квеберте: он последняя тварь, извращенец, подонок и убийца. Он убил малышку Нолу, мамашу Купер и в каком-то смысле еще и мою Дженни.
Дженни выбежала на кухню. По-моему, она плакала. Восседая на барном табурете, прямая как палка, яростно сверкая глазами и тыча пальцем в воздух, Тамара Куинн поведала мне о причинах своего гнева и о том, как Гарри Квеберт опозорил ее имя. Рассказанный ею случай имел место в воскресенье, 13 июля 1975 года, в день, который призван был навсегда остаться в памяти семейства Куинн: именно тогда, ровно в полдень (как значилось на приглашениях, разосланных десятку гостей), на свежепостриженном газоне их сада был устроен званый обед.