Предсказание – End
Шрифт:
– Помочь? В чем?
– Училку с треском выгнали. В том, что их с ней накрыли, Герман завуча школы винил. Ну и решил отомстить ей. Я не знал, что он собирается делать, но я тогда во всем ему подчинялся. Мне казалось, что это самая правильная мысль – отомстить за… В общем, Герман сказал, что учительницу он им не простит. Он ведь любил ее по-своему. Она первая у него была, самая-самая первая… Однажды он пришел ко мне и попросил взять у шофера деда немного бензина. Я взял из гаража тайком полканистры. У отца Германа тачка была, и бензин у него был, но он попросил тогда у меня. Я только потом понял, отчего он не взял канистру из своего гаража. Он сжег заживо любимую собаку завуча.
– Заживо?!
– Я этого, слава богу, не видел, – Фома потер лицо рукой. – Но разговоров в городе было много. Но и это меня от Германа не оттолкнуло. То, что он садист, я знал, и меня это от него не отвращало, наоборот даже…
– Фома, что ты несешь?
– Я правду тебе говорю. Ты вот все ко мне приставал: надо поговорить. Надо поговорить. Вот я тебе и рассказываю. Что же ты рожу-то кривишь? Я всегда знал, что он садист, с детства знал. И меня это от него не отвращало, даже наоборот, если хочешь знать,
– Такие вещи нельзя рассказывать. Если и было что-то такое… дикое – в детстве по глупости, по недомыслию дурацкому, то это надо забыть, забыть, слышишь ты? – Мещерскому было трудно смотреть на Фому.
– По недомыслию? Ну уж нет, мыслили мы тогда весьма конкретными категориями. А садизм – он меня тогда не пугал. Он меня испугал гораздо позже. Знаешь, моя сестра Ирма, она же была старше нас. И она долгое время Германа вообще не замечала, в упор его не видела. Ее взрослые ребята интересовали. Но и с ними она особенно не церемонилась. Севка Шубин, Ванька Самолетов, Илюха, будущий прокурор, они все за ней бешено ухлестывали. Она была для них девочкой из высшей касты. Знаешь, что такое в маленьких городках высшая каста? Это намного жестче и сильнее, чем даже в Москве. Они все тогда были сынки местной городской элиты. И своих местных девчонок не то чтобы презирали, но считали обыкновенными, доступными. А наша Ирма… внучка академика, столичная штучка, поступавшая в театральное училище… О, я представляю, кем она им казалась. Да и вела она себя соответственно. Она вертела ими и распоряжалась, как хотела. И сохраняла власть, даже когда в Москву мы уехали и только наезжали сюда к деду на дачу летом или там на праздники – на Новый год. Они все к ней и в Москву таскались – только чтобы увидеться. Севка Шубин даже на один день отпуска во время службы в армии… А ведь все знали, что он с Наташкой Куприяновой еще до армии жил и что она ждет его возращения. Но Наташка Куприянова ничего ровным счетом не значила, когда на горизонте появлялась Ирма – моя сестра…
Мещерский отметил, что Фома здесь и сейчас говорит о своей сестре совсем не таким тоном, как там, в Париже, или во время их похода в парк.
– Ей и так здешних поклонников хватало. И Герман, молоденький Герман был ей тогда не слишком интересен. Просто пацан – приятель младшего брата, сын знакомых родителей, частый гость в нашем доме. А с Кассиопеей она тоже почти не общалась, хотя и замечала, что я в нее… В общем, сестре моей, наверное, тогда было наплевать на нас, младших. Да и история с учительницей, и эта история с собакой не прошли бесследно. Слухи-то по городу бродили самые разные. Герман у моей сестры после этой истории с собакой стал вызывать чувство брезгливости. Она нравственно была здоровой, правильной девушкой, хотя доброй и не была никогда.
– Твоя сестра не была доброй? И ты так спокойно мне об этом говоришь?
– Но это же правда. А я сам разве добрый? – Фома усмехнулся. – Учитывая наш отроческий опыт с бедной крысой… Отроки во Вселенной, в звездолете, как в консервной банке, через тернии к звездам, познавая белый свет посредством опыта и чувств… Во мне-то тогда эти самые чувства бурлили, как кипяток. И казалось мне тогда от большого-то ума, что у моей сестры и у моего дружка-кумира Германа Либлинга взаимная стойкая неприязнь друг к другу. Я, как всегда, в нем ошибся, Сережа. Ни черта я в нем не понимал.
– Ирма ему нравилась? Но что же все-таки произошло?
– Примерно за год до ее гибели состоялся у нас с ним один разговор. Мы с сестрой тогда уже жили с родителями в Москве, а сюда приезжали летом к деду на дачу. У Кассиопеи был день рождения, и я… В общем, я тогда еще понял, что есть вещи, для которых время и расстояния ничего не значат. Я ее не видел год, а когда увидел, то все словно стерлось. Я ей пожениться предложил, как только через год школу кончим. Смешно, правда? Она всерьез, конечно, этого не приняла, девочка была умная. Очень умная. И очень красивая – так мне тогда казалось. Я эту ее несерьезность воспринял как страшную трагедию. Белый свет для меня прямо померк – я-то весь в любви, кровь во мне горит, а надо мной только посмеялись – «вот дурачок», волосы мне на затылке, как мальчишке, взъерошили. Но все равно этой трагедией своей я ни с кем делиться не собирался. И ему, Герману, я ничего не сказал. Он сам ко мне подошел и предложил… В общем, это был еще один «опыт натуралес». Он мне предложил обмен.
– Обмен? – Мещерский слушал с напряженным вниманием.
– Он сказал, что заставит свою сестру переспать со мной, если я… Одним словом, если я устрою ему так, что он сможет увидеть мою сестру полностью раздетой, голой.
– Как это? Зачем?
– Зачем… Я тоже тогда не сообразил. Морковку-то он мне какую протянул сладкую. О том, чтобы с Каськой переспать, я даже и не мечтал. Я знал, что Герман на нее имеет неограниченное влияние, она боялась его, наверное, просто знала лучше всех, на что он способен, поэтому и всегда, еще девчонкой-школьницей, исполняла все, что он от нее требовал. И я верил, понимаешь, верил,
что он заставит ее… С учительницей-то немецкого он как-то сумел же сладить. Со взрослой бабой! Я согласился, не раздумывая. План был простой – в отсутствие взрослых я коловоротом провертел в деревянной стене нашей ванной на даче дырки. Рядом с ванной была кладовка. Герман пришел ко мне и остался. Ирма мылась в душе, а он разглядывал ее. Она всегда подолгу плескалась, так что это был хороший сеанс стриптиза. И утром он тоже подглядывал за ней – как она подмывалась, как стригла ногти на ногах. Я думаю, именно с того момента он и… В общем, тот кошмар начался там, возле стены с проверченными коловоротом дырками. Это стало для него началом, толчком – он захотел ее. Он стал приходить к нам все чаще, но я чувствовал – он уже не ко мне ходит, а к ней. Как и все эти старшие парни – Самолетов, Илья Костоглазов, как Севка Шубин, который в увольнительную к ней в Москву приезжал. Но у тех-то все было по-человечески, а у него, у Германа… Он стал ее преследовать, писал ей записки. Я потом после ее гибели нашел их – множество записок с разной похабщиной. Он писал ей, какая она – он, оказывается, сумел разглядеть ее до последней родинки, до последнего волоска на лобке. Он подробно описывал ей, как, какими способами будет заниматься с ней любовью, и это не были записки юнца, вчерашнего школьника, это было что-то противоестественное, изощренно-болезненное, воспаленное. Все это и возбуждало, и одновременно вызывало тошноту. Потом, после ее гибели, я отдал эти записки следователю, но они уже не могли повлиять на ход дела.– Но получается, что твоя сестра хранила их, не рвала, не жгла в печке, не жаловалась твоим родителям, тебе – своему брату, значит, она… значит, ей нравилось…
Фома отвернулся.
– Хочешь знать, что было дальше? – спросил он после паузы.
– Да, хочу, – Мещерский решил более не комментировать услышанное.
– Он продолжал ее домогаться. Старшие ребята частенько катали ее на своих мотоциклах. И он тоже стал настойчиво звать ее прокатиться с ним. Мотоцикла у него не было, зато у его отца была «Волга». Ирма отказывалась ехать с ним куда-либо. Он настаивал. Однажды этот ее разговор с ним случайно услышал дед. Знаешь, он сразу понял, что с этим ухажером надо держать ухо востро. Хотя Ирма ничего никогда никому не говорила о тех его записках, дед наш сразу сообразил, что это не просто еще один «Ромео», что тут кое-что посерьезнее. Инженер Либлинг был его сотрудник, давний друг. Дед доверительно поговорил с ним. Результатом было их общее решение – Герману запретили приходить к нам и общаться с Ирмой. Это было, так сказать, общее решение двух наших семей. И знаешь, как он на это отреагировал? Знаешь, что он с собой сделал?
– С собой? Постой, ты же говорил, это он ее…
– Его отец позвонил нам из больницы. Германа привезла туда «Скорая». Он, как потом сказали, совершил акт членовредительства. Вырезал у себя на груди ножом ее имя. Вырезал «Ирма» вот здесь. – Фома ткнул себя в грудь.
За окном проехала машина – Мещерский слышал гул мотора, скрип тормозов. Машина остановилась.
– Тогда впервые врачи сказали его отцу, что необходимо обследовать Германа у психиатра. Посчитали, что это эмоциональный срыв, что возможны суицидальные попытки. Ирму мои родители моментально отправили отдыхать в Крым, и больше в то лето на дачу она не вернулась. Германа возили в Москву, он там лежал в какой-то клинике, чуть ли не в ЦКБ, отец его туда устроил. Мне и жаль его было, и вместе с тем как-то не по себе становилось, страшно. Я его знал и уже чувствовал: так просто эта история не кончится, раз уже дело дошло до ножа, до крови… Помнишь, тогда из всех окон, из всех магнитофонов пел «Наутилус»: «Я закрылся в подвале, я резал… Я хочу быть с тобой…» И все такое прочее. Я знал, что так просто он Ирму в покое уже не оставит. Но я… Сережка, все дело-то было в том, что я… я и тогда еще был на его стороне! И я все сильнее любил его сестру и ждал, когда же он сдержит свое слово, уговорит ее… И знаешь, я дождался. Весной мы снова встретились все втроем уже в Москве. И там после одной какой-то тусовки Кассиопея очень просто, очень тихо сказала мне: «Ну что же ты, парень, давай». Все произошло в машине – в той самой их «Волге». Герман приехал на ней, он только недавно получил права. Мы целовались с Каськой в салоне, а он поднялся в квартиру, где мы до этого тусовались. В общем, оставил меня и свою сестру вдвоем.
– И что случилось потом?
– А потом было лето. И мы снова собрались здесь, в городке. Ирма сдала экзамены в театральное – она до этого все срезалась на турах, а тут сдала и была принята в Щукинское. Приехала порадовать деда новостью. Тут на берегу в парке оборудовали танцплощадку. Ну и вечером в выходной все собирались там, вся молодежь. Ирма такая была в то лето, они все снова бегали за ней косяками. Шубин из армии вернулся. Ради нее целые дни на танцплощадке светомузыку монтировал – она же у нас еще и пела ко всему.
– И что же все-таки произошло?
– Я не был в тот вечер там. Не был… А сестра пошла.
– Она ушла с кем-то конкретно?
– Илья за ней заехал на мотоцикле, прокурор нынешний. Там, на танцплощадке, были все они.
– А Герман?
– И он был – где-то поблизости. Ему же запрещено было приходить к нам, и запрет этот все еще действовал. Но он продолжал подбрасывать ей записки. На улице встречал порой – специально дожидался.
– Сестра о нем что-то говорила?
– Говорила, что у него с головой не все в порядке. Говорила, что он псих. Но знаешь, мне порой казалось, что с ее стороны это какая-то фальшь – все эти разговоры. Тот финт с ее именем, вырезанным на груди, произвел на нее впечатление, не то чтобы эта дикость ей понравилась, но… Женщин, их же, Сережа, понять порой невозможно. В общем, Ирма стала относиться к нему как-то по-иному, думала, наверное, что и с ним она будет играть, как кошка с мышью, как играла со всеми этими – особенно с Севкой Шубиным: хочу – зову, хочу – прогоняю. Только Герман хотел сам устанавливать правила игры. Как потом свидетели показывали – ребята с танцплощадки, – она ушла в тот вечер с танцев рано, всего-то начало одиннадцатого было. Я тебе показывал ту аллею – по ней до нашей дачи было напрямик минут десять хода. Она шла домой, а Герман ее там на аллее встретил. Специально караулил – ну и встретил одну в темноте.