Пробуждение
Шрифт:
— Не было, — решительно и грубо ответил я.
Сидящие передо мной люди становились ненавистны мне. То, что они заставляют говорить неправду, все сильнее раздражало меня. Вопросы иссякли внезапно. Мне указали на противоположную дверь салона.
«Впускают в одну, выпускают — в другую», — усмехнулся я.
Выйдя в коридор, я услышал, как Раден говорил следователю:
— Я так и полагал. Все знавшие его офицеры утверждают, что жил он замкнуто, женщин не имел.
«Где же теперь Вика? — думал я, шагая впереди неразговорчивого конвоира. — Зарыли где-нибудь ночью без свидетелей, тайком. Но кто-нибудь да видел. Выйду на свободу — разузнаю».
В грудь ворвалась невыносимая грусть, когда увидел знакомый
— Николай… ты? — пронзенный внезапной жалостью к товарищу, тихо проговорил я, когда дверь камеры закрылась.
— Я, — безвольно отозвался Оводов. — Вчера вызывали на допрос. А на гауптвахте — две недели.
— Ну рассказывайте, Николай Николаевич, я ведь уже месяц здесь.
— Приятного мало. Предал суду меня генерал Ирман — за непринятие мер против вооруженного бунта. За командира «Сердитого» — его ранили — заступился Иессен. А я вот… здесь. И тюрьмы — не избежать. Я приказал отдать взбунтовавшимся нижним чинам ключи от снарядного погреба. И это — самое тяжкое обвинение, предъявленное мне. На допросе барон Раден на это упирал. И все хотел узнать, почему я отдал ключи, не помешал убить Куроша и удалился в каюту. А я и сам не знаю. Страшно было. Страшнее, чем на войне. Стрелять в своих, русских, — ужасно. А Курош получил по заслугам. Из-за таких, как он, страдает столько людей. Все камеры переполнены нижними чинами. С «Маньчжура» здесь чуть ли не треть команды. В камеру, где я сидел, поместили четырнадцать нижних чинов. — Оводов устало встряхнул головой и тихо продолжал: — Что станет с женой и дочуркой — не знаю. У них нет никаких средств к существованию. Жили на мое жалованье. Отец Веры, будучи женат вторично, умер внезапно и ничего не оставил дочери… Дочурку мы тоже назвали Верушей. Так что в доме у нас две Веры: большая и маленькая, — слабо улыбнулся Оводов.
Помолчав немного, он заговорил снова:
— Думаю и ничего не могу придумать. Как они будут жить? Как тяжело мне сейчас.
Он уткнул голову в колени. Тело его странно задергалось. Из горла стали вырываться глухие прерывистые звуки. Я отошел от него, прилег на нары, к которым успел привыкнуть, и до вечера не вступал с ним в разговор. Оводов напряженно думал о чем-то, сидя в углу. Временами принимался ходить по камере. Движения были неровные, нервные…
— Извини меня за слабость, Алексей Петрович, — начал он, подсев ко мне ближе. — Я страшно устал, и нервы…
— Я тебе сочувствую вполне, хотя никогда не знал, что такое семья, — с нахлынувшей теплотой проговорил я.
— А я ведь думал не только о них… о жене и дочери. За две недели здесь чего я только не передумал. Временами мне страшно делалось… Ведь рушится жизнь. Прежней прочной основы нет больше. Устои государства ослабли. Разваливается все. На всем — признак разрушения. Прежней России нет и, наверно, не будет. Я чувствую сердцем близкий конец всему… Будучи гардемарином, я научился сознавать себя значимой величиной. Мечтал продолжить деяния моих дедов. Ведь все они были моряками, ходили в кругосветные плавания и дальние вояжи. Некоторые дослуживались до адмиральских чинов. А иные… как я, становились жертвой возмущений и бунтов — службу кончали рано… Мой прапрадед Акинфий при восшествии на престол Екатерины Великой, будучи мичманом, находился в карауле на кронштадтском бастионе. Так за недопущение Петра Третьего в Кронштадт государыня наградила его производством через чин. А обернись дело иначе, лишился бы живота.
При вступлении на престол Николая Первого Оводов Ростислав очутился на Сенатской площади на стороне противников государя. Сидел в Петропавловской крепости и умер в Сибири…
— То было одно, теперь — совсем
другое, — прервал я Оводова. — Прежде князья да дворяне боролись за власть и престол, теперь — простые люди. Они хотят, чтобы не было ни царя, ни дворян. Мастеровые, солдаты и матросы не хотят жить, как жили раньше. Я знаю, чего хотели и почему восстали матросы на «Скором». Кто из деревни — хотел земли побольше, кто из города — чтобы не заставляли на заводе работать по десять — двенадцать часов и чтобы заводчики платили как полагается. Они хотели равенства и свободы для всех.— Но ведь никогда люди не были равными, — не соглашался Оводов. — Сколько существует Россия, всегда были мужики. Они пахали землю и растили хлеб. Были ремесленники в городе, чиновные люди и дворяне. С давних пор дворянин защищал, не щадя жизни, русскую землю, укреплял государство. У него — свое назначение.
— Я с тобой не согласен, — решительно возразил я. — Когда-то, очень давно, у людей незаметно и незаконно дворяне отняли и землю и права. — Я говорил ему то, что узнал от Вики и о чем думал в камере долгими осенними ночами. — Незаконное различие между людьми передавалось из поколения в поколение. Над этим прежде редко кто задумывался. Но всему есть предел. Ты видишь сам: Россия больна. А носитель болезни — дворянство, богачи. К счастью, выздоровление наступит.
— А если болезнь окажется смертельной? — с тревогой спросил Оводов. — И наступит хаос, анархия? Ведь все идет к этому.
— На мой взгляд, этого бояться не следует. То, что произошло и отчего мы очутились здесь, не бунт, не позорные беспорядки. Матросы на «Скором» и рабочие на берегу, те, которые палили из ружей в конных драгун, хотели равенства… равенства для всех и свободы. Их задачей было — стереть различие между людьми.
— Но ведь это неосуществимо. Против этого вся система государства, ее основа и корень.
— Отсюда и — кровавая междоусобица, — пояснил я. — Основа на этот раз взяла верх…
— А что бы получилось, если бы власть кругом, в крепости, гарнизонах, на кораблях, захватили нижние чины и мастеровые? — спросил Оводов.
— Не знаю, — ответил я.
Ночью Оводов не спал. Полежав немного на нарах, он встал и принялся ходить по камере из угла в угол, вдоль ее и поперек. Я несколько раз просыпался. Он ходил с низко опущенной головой — все думал о чем-то. Под утро я увидел его плачущим, но сделал вид, что не заметил.
Разговоры в последующие дни получались у нас отрывочные, незаконченные. Оводов вскакивал на середине фразы и принимался ходить в мрачном раздумье. Выглядел он очень усталым. На четвертые сутки с ним случилась истерика. И только после этого я догадался, что он болен.
Через комендантского адъютанта Верстовского, заведовавшего гауптвахтой, я потребовал врача из Морского госпиталя. Вечером прибыл оттуда врач, надворный советник Лемкул. Он осмотрел Оводова и нашел сильное нервное расстройство. Главный доктор госпиталя, действительный статский советник Рончевский, донес об этом рапортом коменданту крепости и просил отложить суд над больным офицером. В просьбе было отказано. Оводова оставили со мной. И он до суда находился в камере.
Меня и Николая Оводова судили вместе с участниками восстания на «Скором». В зале заседаний военно-окружного суда было душно и тесно от множества людей. Больше половины помещения занимали подсудимые: бывшие мои сослуживцы и те, которые пришли с других кораблей, когда началось восстание. Они сидели бок о бок на плотно сдвинутых во всю ширину зала скамьях. Нашиванкина я заметил сразу и очень обрадовался. Он сидел во втором ряду, недалеко от меня, печальный и бледный, с перевязанной рукой. Его привезли из госпиталя. Горькая улыбка тронула осунувшееся лицо Дормидонта, когда он увидел меня. «Жаль, что очутились здесь, но что поделаешь», — означала она.