Прошедшие войны
Шрифт:
Успокоенный этими мыслями Цанка в ту ночь заснул мертвецким сном. В эту ночь ему снились красочные сны: вот он скачет на коне по родным горам; а это праздник села возле родника — это танцы, веселье, пение; вот он танцует со своей любимой девушкой — Байсари, а родители, сестры и брат, дети и даже жена от души хлопают им в такт лезгинки. Наконец, он остался один, лег в высокую траву, пахнущую летним зноем, ему за ворот и по ногам ползают, щекоча, муравьи, трещат кузнечики, и где-то в кустах запищали в играх мыши. Обмельчавший к лету родник ласково играл на камнях и перепадах.
Вдруг что-то надвинулось: огромное, безмолвное, тяжелое. С равнины, с севера повеяло коварной прохладой и мерзкой сыростью. Стал падать дождь. Стало темно… Цанка открыл глаза. Перед ним, загораживая падающий из окна свет, стоял сытый и пьяный начмед. Он ничего не сказал, только зло улыбнулся и вышел. Удивительно приятный шорох радовал слух, будто мать пела колыбельную песню. За окном шел торопливый дождь. Цанка с удовольствием прикрыл глаза, и глубоко заснул. — Арачаев, вставай, вставай, — говорил ему сосед по палате, — уже обед дают.
Цанка, лежа в постели, не раскрывая глаз, с удовольствием потянулся, повернулся на один бок, потом на другой, изо рта вырвался блаженный стон, он глубоко, как дома на печи, зевнул и с улыбкой уставился на удивленного соседа.
— Вставай, Арачаев, вставай, ходит слух, что тебя выписывают.
Цанка медленно встал, он впервые за многие месяцы и даже годы выспался и теперь чувствовал себя молодым и здоровым. Внутренняя сила и уверенность появились в нем.
— Пойди позови фельдшера, — приказал он. — Кто сегодня дежурит?
— Этот горбатый, Мироныч.
— Ну позови его.
Через минуту посыльный вернулся.
— Боится. Начмед, говорит, злой.
— Ладно. Как говорится, если гора не идет к Магомеду, то Магомед пойдет к ней, — с этими словами Цанка пару раз ударил звучно в ладоши и сделал зажигательный танец. Серое, безжизненное лицо доходяги — соседа Цанки — расплылось в беззубой блаженной улыбке.
— Что это за танец? — спросил он.
— Разве никогда не видел? Это — кавказская лезгинка.
— Это ты от радости, что выписывают?
— Да! Это от радости, что мы еще живы, а на улице дождь и значит лето.
— Да, дождь идет скорый, — сказал сосед, и чуть погодя продолжил: — То мороз трескучий, то дождь — зги не видно — что за убогое место… А все-таки худо, что тебя выписывают. Нам здесь от блатных места теперь не будет.
— Все будет нормально, не волнуйся, — и Цанка, хлопнув по плечу доходягу, пошел по коридору в сторону начальства, мурлыча под нос какую-то веселую песню на родном языке.
В фельдшерский он застал дежурного фельдшера Мироныча, сидящего одиноко за столом.
— Ты что это, скотина, совсем нюх потерял? Думаешь, что если меня выпишут, я тебя не достану? — Цанка своими длинными костлявыми пальцами сверху сдавил хилую шею мужика и ткнул с силой голову в стол. — Когда меня выписывают?
— Хотел сегодня, но с документами не успели. С завтрашнего дня довольствие в общей столовой… Даже в карцер хотел.
Цанка освободил шею фельдшера, отошел в сторону и уже примиренчески
спросил:— Что это он так строг? Что с ним стряслось?
— В бельевой под шкафом нашел спирт.
— Какой спирт? — удивился Цанка.
— Не знаю. Говорят, твой.
— Насколько я знаю, начмед никогда не входил в бельевую. Кто заложил? — и Арачаев, злобно скривив лицо, двинулся снова к столу.
— Не знаю, не знаю, — фельдшер вскочил со стула, бросился в дальний угол, прикрывая лицо руками.
Длинный Цанка вплотную придвинулся, даже не поднимая рук, телом прижал Мироныча к скользкой стене.
— Значит ты — сука? — прошипел он ядовито над ухом.
— Нет, нет, не я. Клянусь, не я.
— А кто? Быстро!
— Педик его… Этот артист.
Ничего не говоря, Цанка вышел в коридор. В санчасти царило оживление. Открыли настежь входную дверь, и вместе с южным ветром помещение наполнилось живительной влагой. Заключенные, битком забив крыльцо, как в первый раз в жизни, смотрели на косые стрелы дождя, пробивавшие воронки в жирном, посеревшем снегу. Каждый пытался подставить руку под капельки дождя, намочить ее и потом с удивлением смотреть, как течет небесная влага по иссохшей шелушащейся коже.
— Говорят, такого раннего дождя здесь никогда не было. — Здесь за все лето всего пару дождь идет.
— Это к добру, — говорили в толпе.
— Дай-то Бог!
— Тихо, начальник идет.
Вся толпа, молча, толкаясь и мешая друг другу, побежала по палатам. Матерясь, весь мокрый и злой пробежал в свой кабинет начмед, оставляя за собой след илистой, едкой грязи и влаги. Арачаев тихо подошел к двери Семичастного, глаза его блестели озорством; они снова стали серовато-синими, в уголках рта застыла дерзость. Он прислушался, выждал минуту-другую, мягко постучал и резко открыл дверь.
— Разрешите, гражданин начальник.
Семичастный как раз опрокинул стакан со спиртом и запивал его водой. При появлении Цанка он поперхнулся, стал кашлять, согнулся, лицо его, всегда красное, жирное, стало багрово-коричневым.
— Вон отсюда, мразь черножопая, — еще кашляя, крикнул он, — я тебя сгною в карцере! Я тебе покажу как спирт воровать! Козел ты чумазый!
Цанка, ничего не говоря, вышел. Настроение его вконец испортилось, но он с удивлением обнаружил, что в нем нет прежнего уныния и обреченности. Мыслит работала как никогда энергично и живо. За ним могли в любую минуту прийти солдаты и забрать в карцер. Связь с гарнизоном была только одна — это ноги начмеда. Только он имел право покидать санчасть, и то только в дневное время.
Недолго думая, Цанка рванулся в палату к Фоменко. Как раз наступило время обеда. Из столовой воняло тухлой рыбой и хлоркой. Артист, беззаботно присвистывая, столкнулся в дверях палаты с врывающимся Арачаевым. Цанка, толкая грудью, вернул педика в палату, глазами показал на кровать, тот испуганно сел, часто моргая своими черными густыми ресницами и вздернув вверх сросшиеся, ровные, как крылья птицы, длинные брови.
Соседи Фоменко застыли в немой позе. Цанка рукой махнул им, указывая на дверь.