Прошедшие войны
Шрифт:
— Давай, давай, выползай. Давай поправляйся, — с этими словами он взял со стола кусок марли и осторожно протер глаза Цанка.
— Ну как, ты видишь меня?
Одними зрачками глаз Арачаев повел в сторону. Теперь он отчетливо видел Андрея Моисеевича: улыбающееся лицо, светлая, гладкая кожа, новые очки, на голове аккуратная прическа.
— Не думал я, Цанка, что ты такой нежный и сентиментальный. Что он, брат тебе что ли был? Фамилии у вас разные — значит не родные.
Арачаев закрыл глаза, снова вспомнил всё.
— Ладно, ладно, успокойся. Благодари Бога, что здесь новый фельдшер из заключенных. Умница! Золотые руки! Если бы не он — тебе каюк. Он специалист по пульмонологии. Знаешь,
Цанка хотел привстать, что-то спросить.
— Нет-нет, лежи. Пока не двигайся. Вечером увидимся, а позже поговорим. Давай поправляйся.
Бушман тихо исчез. Цанка открытыми глазами смотрел в дымчатый потолок, невольно глаза увлажнились, ему было спокойно: он не думал о Бочкаеве, он не думал ни о ком; он думал только о себе. Он жив — он хотел жить.
Через несколько дней Арачаев уже спокойно сидел, медленно ходил по санчасти. Почти каждый день прибегал Бушман, он как родного обхаживал Цанка. Ни у кого не только в санчасти, но даже на всей территории, наверное, не было того, что имел Арачаев: натуральный мед и медвежий жир.
— Ешь, ешь. Больше ешь, — говорил Андрей Моисеевич, протягивая ко рту Цанка ложку меда. — Я это специально из Магадана заказал. Тебе просто повезло, что не туберкулез. Да и этот фельдшер — Иванов Яков Петрович, сильный специалист. Ты знаешь, к сожалению, его на днях, говорят, переводят в Магадан, в областную больницу.
Как-то утром во время очередного обхода к Цанку подошли Семичастный и фельдшер Иванов. Семичастный весело улыбался, от него слегка несло спиртом.
— Вот теперь, гражданин Арачаев, ты впервые лежишь в санчасти на полном основании. Конечно, я не рад, что ты болеешь, но это лучше, чем там, — и начмед куда-то кивнул головой, думая, что Цанка поймет его знак.
Арачаев лежал. Фельдшер Яков Петрович легкими, умелыми движениями своих худых костлявых рук скинул одеяло, раздвинул одежду, стал слушать Цанка. Он долго и внимательно водил холодным прибором по груди. Тусклые серые глаза фельдшера отстраненно смотрели в пол, лицо было старым, все исписано морщинами. «Интересно, за что же этого старика посадили?» — думал Цанка.
— Дышите. Дышите глубже. Еще… Не дышите… Дышите.
Потом он снял с ушей прибор, накрыл Цанка одеялом.
— Я думаю, что его надо переводить. Малейшее нарушение режима, и кризис неизбежен.
— Хорошо, хорошо. Оформляйте документы на него. Ну что, дорогой мой Арачаев, конечно порядок наводить ты умеешь, но как видно нет худа без добра. Переводим тебя как почетного заключенного в областную больницу. Благодари Якова Петровича. Он тебя один раз спас, теперь вот еще раз… Ну раз такое дело, вместе в санитарной машине и поедете в четверг.
Цанка не знал, что делать, в нем все ликовало, он боялся, что окружающие увидят его радость. Он молча ходил по санчасти и прятал от людей свои счастливые глаза. Еще два дня, и он покинет этот проклятый край, эту страшную территорию. Теперь он каждую минуту молился Богу, благодарил его. Вечером поделился радостью с Андреем Моисеевичем. Его он тоже благодарил. Цанка видел, как изменился в лице Бушман, но он понимал его. Конечно, ему повезло. Здорово повезло. А что будет с Бушманом, еще неизвестно. Ну это его проблемы. Он не пропадет, думал Цанка. «Главное, я отсюда уеду. Какое счастье!» В среду вечером, аккуратно собрав свои скудные пожитки, Цанка приготовился к отъезду. Он лежал в темной палате, руки были закинуты за голову, раскрытые глаза смотрели в никуда. «Какой я счастливый. Действительно прав был Бушман — надо столько пережить, чтобы понять, что такое счастье. Конечно неизвестно, что меня ждет впереди, в Магадане. Но я ведь уеду из
этих проклятых мест. Как я боялся, что буду лежать в той куче трупов. Меня освободят. Я все сделаю для этого. Мне бы добраться до Магадана, а там я разберусь… Побыстрее бы утро, — думал лежа Цанка. — Побыстрее бы отсюда уехать… Бог — ты справедлив! Я благодарю тебя — Аллах».С такими мыслями лежал Цанка в своей палате до утра. Единственное, его немного беспокоило то, что никто его ни о чем не предупреждал, никто ничего не говорил, даже Бушман не появился.
«Конечно, его понять можно. Он остается, а я уезжаю. Конечно, он на особом счету в колонии. Но кем бы ты не был — даже самым большим начальником, а жить здесь невозможно. Конечно, Бушману сейчас очень тяжело. Мне тоже немного грустно расставаться… Дай Бог, его тоже скоро освободят… Поскорее бы утро» — думал счастливый Арачаев.
Утром под окнами санчасти шумел мотор машины. Только под утро заснувший Цанка резво вскочил, побежал в кабинет начмеда — того не было на месте. Чувствовалась какая-то суетливость, приподнятость. Все чего-то ожидали. Вот наконец в коридоре появился караульный офицер из сопровождения, он громким, хорошо поставленным голосом назвал фамилии:
— Заключенные Иванов Яков Петрович, Шалдай Владимир Иванович, Тернов Андрей Иосифович — на выход. Быстрее!
Арачаев сконфуженно стоял, глаза его беспомощно моргали. Через мгновение он догнал офицера.
— А меня?.. А Арачаева нет в списке?
— Нет, — коротко отрезал военный.
Цанка, весь дрожа, бросился к Иванову, преграждая ему путь.
— А я. А я? Вы ведь говорили?..
— Что надо было, я сделал. Я не понимаю, — и он беспомощно развел руками.
В четверг весь день Цанка лежал уже головой вниз. Он отчаянно сжимал маленькую подушку, стоны вырывались из его груди. Несколько раз он бегал в кабинет начмеда. Наконец после обеда Семичастный объявился. Цанка бесцеремонно вбежал в кабинет, он часто дышал, нервно махал левой рукой и ничего не мог сказать, просто его широко раскрытые голубые глаза были налиты кровью и злостью.
— Я не виноват. Твой друг Бушман не дал тебя увезти, — спокойно сказал Семичастный.
Ночью под покровом темноты Цанка покинул санчасть, знакомой дорогой он пробирался в котельню к Бушману. Уже был май. Мороз на улице был легкий, приятный, освежающий. Под ногами слегка хрустел снег. Небо было высокое, звездное, чистое. Над горою вставала ранняя луна, ее слабый свет, преломляясь в хрусталиках свежевыпавшего инея морозной ночи, отражался красочными лучами.
Цанка медленно, осторожно шел, прикрываясь тенью строений. Он давно не был на свежем воздухе. После душной, пропахшей лекарствами и болезнями санчасти на улице дышалось глубоко. Свежий воздух и страх быть замеченным успокоили Цанка, он, хоронясь, на цыпочках дошел до знакомой лестницы, поднялся. Обратил внимание, что лестница стала шире, перила новые, крепкие, ступеньки сухие. Поднялся наверх, дыхание стало учащенным, он чувствовал слабость в ногах и во всем теле. Дернул дверь. Закрыто. Еще раз дернул. За дверью послышался шорох.
— Кто там?
— Я, — тихо прошептал Арачаев.
— Цанка, ты что ли?
Бушман завозился в комнате. Что-то упало. Наконец дверь отворилась. Цанка ввалился в маленькую комнату.
— Ты почему это сделал? — спросил он.
Цанка думал, что увидев Бушмана будет бить его, сильно, страшно, до смерти, но увидев только задал этот вопрос, оттолкнул Андрея Моисеевича в сторону, прошел и сел на нары. Ноги стали ватными. Они отказывались держать длинное худое тело.
— Ты бы все равно не смог доехать. Сам подумай, несколько суток ехать в холодном кузове. Эта тряска. Этот ветер. Тебе надо окрепнуть. Вот лучше выпей — согрейся.