Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Провинциальный человек
Шрифт:

Стало темнеть. Она вспомнила о Волнуше и пошла на степь. В степи холодно, голова под платком зябла, и дрожь опускалась на спину. Коров давно пригнали. Она шла потихоньку, вдруг вспомнила мужа: как-то ему живется на чужой стороне. Что бы сделал теперь Иван с сыном, куда бы повел его, но мысли сбивались на другое. Решила поехать в город, узнать, как живет Гриша, почему они детей не рожают. В голове на миг стало хорошо и свободно, ушла из тела боль, полегчало дыханье. Ее давно уж тянуло съездить к сыну, походить по большому городу, подышать его густым неспокойным воздухом и что-нибудь купить в магазинах веселое, яркое для мелкой хозяйской нужды. Она давно не покупала ничего для себя, а теперь у ней был свой дом, свой порог, свои полы и окна, и ей не терпелось расстелить под ноги какой-нибудь махровый половичок и повесить шторку, как у людей.

Глаза у ней потеплели. «Может, сноха-то и не узнает...» — и от этой мысли снова заныли скулы, и в лоб ударила больная кровь.

Волнуши не было у тех сосен. Стала звать ее, вначале тихо, легонько, потом закричала на полный голос — сколько хватило дыханья. Она не отзывалась. Там, где она лежала, по ровной широкой яме проехала чья-то машина. Узкий рубчатый след сдавил песок и пошел дальше. У ямы что-то белелось. Она подобрала это и вздрогнула — в руках был платок, который она сунула в карман сыну. Подняла его к губам — опахнуло табаком

и кислым. Опять нагнулась: след вел в сосняк. В небе проглянуло окошко — означились лучше деревья. Катерина шагнула в сосняк и пошла сквозь него, отгребаясь от веток. Запнулась о сухой ворох чащи, глянула на землю. Под чащей означились ноги Волнуши — седые пятнышки у копыт. Кругом была кровь, пахло кислым. «А мы у вас мясо не купим?» — пронеслось в Катерине, и она схватилась за сосенку. Глаза наклонились ниже к земле: везде валялись длинные окурки с золотым ободком.

«Поохотились...» — поняла последнее Катерина и подняла с земли ноги Волнуши. Выкопала ямку и схоронила. Постояла на месте. Усмехнулась: «Че, сынок, ноги-то не взял, поморговал...»

Начался густой снег. Он засыпал след от машины и маленький холмик земли возле Катерины. Она подняла глаза. Сырая туча шла над головой. Снег летел косо. Вблизи земли он был светлей и реже, вверху сплотился в белую сплошную стену, которая склонялась все ниже, ниже к земле, пока совсем не легла. Начался ветер.

Он родился возле деревьев, у тех круглых огромных сосен, стоящих сзади и устремленных в небо. Ветер был сухой, зимний, дул в сторону деревни, дул как-то низом — ноги слышат, а возле головы пусто и тихо.

Катерина шагнула вперед, но дальше не смогла. Села на твердую землю и завыла. Снег засыпал плечи.

Инспектор Чирков

Ведущий концерта — белозубый чернявый парень — объявил во всю мощь: «Выступает Галина Чиркова. Старинный русский романс «Калитка»... И в тот же миг на сцену выпорхнула веселая энергичная девушка в красном бархатном платье, в легких туфлях с вишневым отливом. Она сделала маленькую паузу и запела. Ее голосок показался вначале тихим, бескровным — многие поют и получше. Но потом вдруг все изменилось — я стал погружаться в легкий счастливый сон: точно бы шел по теплому июньскому бору, а сверху сыпался на голову парной неведомый дождик. И душа моя забыла все печали, заботы — она просто отдыхала, моя душа. И как хорошо, как легко! Но почему, кто принес мне внезапное облегченье? «Ах, да — это же голос, это голос вон той девушки в красном», — вспомнил я и сразу очнулся. В зале гремели аплодисменты. Певица подняла гордо голову, улыбалась. А по щекам у ней уже брызнули нервные пятна, возле глаз метались ресницы, подведенные какой-то густой немыслимой краской. А вот волосы, конечно, были свои, без обмана. Они падали на плечи и закрывали их, как покрывалом... Белоснежным легоньким покрывалом... Но нет, нет, даже не белоснежным. Про эти волосы можно бы сказать, что они льняные, ковыльные, что они цвета самого чистого, отмытого волной речного песочка. И все эти слова были бы справедливы. И каждое слово в чем-то бы дополняло другое...

И вот она запела веселую народную песню. Запела громко, уверенно, точно в горле что-то освободилось, оттаяло — и все звуки вышли теперь на простор, полетели. Иногда она помогала голосу жестами — взмахивала рукой, приподнималась на каблуках, крутила весело тоненькой шейкой, — и в это время она походила на какую-то знакомую зимнюю птичку. Может, даже на снегиря... На того красногрудого, бойкого снегиренка, который прыгает в январе по белым сугробам. Я не знаю красивей птички... А потом я огляделся по сторонам. Зал слушал ее, боясь шелохнуться. Господи, какой у нас благодарный народ!.. Но додумать мне не дали — аплодисменты грянули так, будто рухнул потолок нашей старенькой филармонии. И сразу же вышел ведущий. Он улыбнулся, и зал притих.

— Дорогие мои, я вам выдам секрет. Ленинградская певица Галина Чиркова поет сегодня в родных краях. Она родилась на вашей земле, в Падеринском районе...

Ох, что тут началось! Весь зал вскочил на ноги и приветствовал ее стоя. Я тоже неистово бил в ладоши. А певица быстро ходила по сцене и поднимала вверх руки. Это был ее звездный час, ее радость. Я сидел во втором ряду и отчетливо видел, как налились густой краснотой ее щеки, как стремительно мелькали ресницы, как порхала от порывов воздуха ее белая, во весь лоб, веселая челка. А потом снова вышел чернявый парень. Он сделал какое-то невидимое движение, и зал смолк, подчинился.

— А теперь... — остановился ведущий, его зубы сверкали, — Галина Чиркова споет песню в память о своем детстве, в память о Падеринском районе. Я правильно называю район?

— Правильно! — грянуло в зале. «Правильно...» — отозвалось в моей душе, и вдруг у меня перехватило дыхание. Но неужели?! Неужели она дочь того Чиркова, школьного инспектора из Падеринки, маленького нелепого человечка, который сломал однажды мою судьбу? Но нет, нет! Быть не может!.. — начал я утешать себя, успокаивать, а в уши снова ударили аплодисменты. И опять ее голос над головой, теперь уже нежный, печальный, на высокой погибающей ноте. Она не пела даже, почти рыдала. Но почему она так волнуется, так убивает себя на сцене?.. Но это ведь хорошо, так и нужно в ее положении, спорил я сам с собою и откровенно ею любовался. Да что там! Я уже любил ее голос, ее волненье, ее белую мальчишескую челку, ее веселые глазки... Ну, конечно, конечно же, у Чиркова были такие же глазки, как черные пуговки, как дробинки. Увидишь раз — не забудешь. «Но как же, как же?! — опять не соглашалась душа. — Эта вон красивая, настоящая, с великим талантом, а тот — занудный и серенький, червячок какой-то, божья коровка. Но ведь бывает, бывает же!» — опять восставало сознание. Вот бы подойти сейчас к ней и выяснить... Но я не подошел, не решился. Да и концерт скоро кончился, и я собрался домой. Спешить было некуда, у меня был свободный вечер. Я не торопясь закурил, постоял на крыльце. Возле главных дверей филармонии шумел под парами автобус. Он ждал, наверно, артистов. Я не ошибся: вскоре возле меня пробежали на рысях оркестранты. Они держали в руках какие-то футляры и чемоданчики, а потом я увидел певицу. Она шла медленной утомленной походкой, лицо у ней побледнело. Я увидел близко это лицо — ее глаза, ее волосы, ее красненькую косынку, повязанную небрежно на шее. Я опять залюбовался певицей. Она походила теперь на мальчишку-подростка, который устал где-то на дискотеке и теперь собрался домой. А дома, наверно, будут ругать, потому он не спешил, передвигал еле ногами... В правой руке она держала спортивную сумку, в левой — папочку с нотами. А может, даже не с нотами — кто разберет. Возле меня она слегка задержалась, нахмурилась, наверно, не понравился мой прицельный взгляд. Так и есть — она кольнула меня темными глазками, и у меня опять замерло дыхание. И в памяти, в моей больной памяти, возник сразу голос Чиркова. Он нашел меня через столько лет. Он ликовал, наступал на меня. А потом как молоточком ударил — и прямо в висок: «Вас бы надо не допускать до уроков.

Вы же не признаете методик...» — и его глазки крутились, буравили, еще б миг — и я б не вынес. Но память пожалела меня, отхлынула, и голосок тоже пропал, пожалел. А певица уже садилась в автобус, чему-то смеялась. И на подножку вскочила легко, как будто вспорхнула. И опять я вспомнил про ту зимнюю птичку. Лети, лети, порхай с ветки на ветку. Сегодня — здесь, а завтра уж в Ленинграде... Автобус мигал мне зелеными и красными огоньками, точно намекая на какую-то общую тайну. И вот уж нет его, скрылся за поворотом. Я остался один и медленно побрел в переулок.

Дорога вывела меня на главную улицу. Здесь было светлее, шумели редкие машины. Но городок наш уже спал, видел третьи сны. Мне было грустно. Почему-то болело сердце. И я знал, почему ему больно, почему тяжело. Оно вспомнило те далекие годы, мою школу, учительство. Как я мучился, как страдал тогда — и от школы, от деревни, и от себя самого, от себя... Да что там! В деревне-то всегда тяжелей человеку, печальней, а особенно в двадцать лет. И все здесь по-другому, не так. Здесь и вьюга шумит сильнее, настырнее. Здесь и ночи темнее, здесь и дожди идут чаще — не переждать. А если заплачет где-нибудь на дороге ребенок, то уж совсем тебе тяжело. И уж никуда не уйти от этого плача — он и в ушах и в душе твоей, и уж не заглушит его ни двойная рама, ни стена из сосновых бревен, ни тяжелая штора... А то пробежит под окном, процокает лошадь, ударят копыта об мерзлую землю — и опять твои нервы сожмутся: кому-то плохую весть повез вестовой... А вот зимой того хуже — деревья опали, засохли все травы, и потому все уныло, не помогает даже хорошая книга. Даже и книга-то в деревне читается по-другому, хоть и освобожден тут человек от городского камня, железа, но все равно беспокойно ему и что-то томит. Наверно, томят его пустая улица, пустая дорога. Но, бывало, и наша улица оживала. Это случалось, когда кто-нибудь умирал. И сразу стекались к этому дому все старички и старухи. Еще с утра они лежали по своим печкам, полатям — и вот обрадовались теперь, что сошлись опять вместе, увиделись. И только и слышишь вокруг: «Че, какова ты, Егоровна?» — «А ты каков, Силантий Дмитриевич?» И даже шутки и смех — наговориться люди не могут. И все принаряжены, и у всех сверкают глаза. Вот тебе и похороны, вот тебе и печаль... Но когда же это было, когда же? Неужели прошло уже двадцать лет? И опять болит мое сердце, и не унять его. Хоть бы встретить кого-то знакомого, но на улице — тишина. Только звезды вверху и тишина. А домой все равно не хотелось, там меня ждали пустые углы: жена с дочкой еще вчера укатили на дачу. Даже кота Степку с собой забрали. Я вспомнил о нем и улыбнулся. А ведь у Чиркова были такие же глаза, как у Степки. Они смотрели на человека всегда прямо, не отрываясь. И цвет их все время менялся, они были то зеленые, темные, а то светлели, желтели на ярком свету. А то превращались в еле заметные точечки, когда он злился и поучал кого-то. Даже отчество у него было старинное, двоеданское — Николай Феофанович. Но его звали только одним словом — Чирочек. Так и пошло за ним это прозвище, так и прилипло... Однажды нашему директору позвонила знакомая из районо: готовьтесь, мол, милые. К вам собрался Чирочек.

Он обычно приезжал в школу инкогнито. А нам выпала радость — нас известили. Но разве милей смерть, если знаешь ее самый точный час — до последней минуты, до самой последней. Нет, конечно же, не милей. И вот пришел этот страшный день. На пороге нашей учительской возник странный маленький человечек. Он чуть слышно, сквозь зубки, поздоровался с нами и без приглашения разделся. Первое впечатление, говорят, самое верное. А впрочем, я мало тогда разбирался в людях, я работал в школе всего полгода. За плечами у меня два курса пединститута, да и то — заочное отделение. И вот перед нами стоял незнакомец. Он показался мне маленьким, пухленьким, не человек — самоварчик. И такие же толстые тугие бока у него, покатые плечики. А вот голова походила на яблоко, особенно щеки. Они покрыты были твердой румяной корочкой, а может, помадой. Но я сразу же тогда осадил себя: откуда же взяться помаде? А может, на улице — мороз сорок градусов? Но нет, нет, на улице, наоборот, была оттепель. А щечки все-таки сияли, привлекая внимание. Так же сильно поразили глаза. Они были сухие, серьезные. Не глаза, а стекляшки, а может быть, пуговки. А сверху глаз — круглые очки в железной оправе. А вот цвет костюма я почти позабыл. Помню только, что пиджачок у него был помятый, замызганный и весь заляпан чернилами. Но самое главное все-таки — волосы! Они были светлые, редкие, какая-то куделька или одежная щетка. Они все время поднимались кверху, топорщились. Он их незаметно приглаживал, да разве пригладишь. А вот голосок его всех оттолкнул.

— Меня зовут Николай Феофанович. Если забудете — запишите, — сказал он тоненьким женским голосом, и мы даже сперва не поверили. Вроде он говорит, а вроде кто-то другой. Потом еще что-то сказал, но мы не ответили. Мы просто оцепенели, да и мешало его лицо: когда произносил он свои первые фразы, то все время проделывал какие-то смешные движения губами, он то вытягивал их в длинную бескровную дудочку, то сжимал полумесяцем, то почему-то облизывал. И я опять сейчас вспомнил Степку: как-то он там, на даче, на новом месте. Поди, аппетита нет, отощал... А потом снова мысли перенеслись на Чирочка. Он ведь сделал из меня свою первую жертву. Помню, прозвенел звонок на урок, и он подошел ко мне с хитрой улыбочкой и попросил показать рабочие планы. Ах, эта улыбочка! Мне никогда не забыть ее: тонкие губки растянулись квадратиком, а глаза так и прыгали, веселились над чем-то. Потом еще шире улыбочка, и я увидел его реденькие крепкие зубки. От таких нигде не спастись и не спрятаться. Они перекусят даже железную проволоку. У меня тогда пересохло во рту.

— Я к вам на урок. Приглашаете? — Он хихикнул, и зубки надвинулись на меня.

— Пожалуйста, двери открыты, — ответил я с вызовом, а сам, наверное, побледнел. Он увидел мое замешательство и даже хмыкнул от удовольствия.

— Ну хорошо-с, проводите меня, — сказал он громко и взял в руку большой портфель.

Это «хорошо-с» совсем не вязалось с ним. Наверно, он кому-то подражал из своих наставников, а может, говорил так для солидности. И вот мы уже у классной двери. Чирочек покашливал у меня за спиной. И в кашле этом — предостережение: нет, мол, вы не проведете меня на мякине, я все вижу, я все пойму... И вот уж я раскрыл журнал и сделал маленькую перекличку. А потом надо говорить что-то — и не могу. Тема урока — «Разряды местоимений». Этот материал мне не нравился, и, наверно, потому урок пошел у меня криво, разбросанно, да и мешал чужой человек. Чирочек сидел на самой задней парте рядом с второгодником Сашкой Пахомовым. Я видел, как инспектор стал проверять его хозяйство: заставил открыть портфель, достал и открыл все тетрадки. А потом взял его дневничок и давай перелистывать. Во мне все угасло — какой уж дневничок у нашего Сашки. Он никогда почти и не заполнял его. А Чирочек листал, даже сняв очки. Может, без очков ему лучше видно. Едва ли лучше, едва ли... Потом Чирок стал задавать всем вопросы. Для меня это — полная неожиданность. Но разве вмешаешься! Вначале он попросил ребят объяснить слово «брошюра», потом спросил о правописании трудных приставок, потом задал громко свой главный вопрос:

Поделиться с друзьями: