Проводник электричества
Шрифт:
— А вот мы и увидим, что. Засунем в член трубку и все разглядим.
Камлаев открыл рот и обмер, почуяв холод, подобравшийся к сплетению: отец уже все видел — все, что сокрыто кожей, упрятано в каркас из желтых человеческих костей… он мог это просто смотреть, — ты забыл? — как смотрят на мир сквозь цветное стекло; за годы вторжений в чужое багровое, алое, мягкое, мокрое, дрожащее сосочками и пузырьками взгляд приобрел такую высокую способность разрешения, что все рентгены, эндоскопы были отцу как пятая нога.
— Как чувствует себя профессионал, хозяин ремесла, — сказал он будто не своей волей отцу, — когда он свое знание должен обратить на самого себя?
— Да, да, — с каким-то нутряным беззвучным хохотом осклабился отец, и только тут Камлаев понял, о чем он именно сейчас отцу сказал: отец
Как все, как все, незрячие, обыкновенные, дремучие, — как можно дольше протянуть, как можно дольше ничего не знать и успокаивать себя, как будто уговаривая собственное тело, чтоб ничего там у тебя внутри не обнаружилось… ну… ну… такого… инородного… как будто еще что-то можно изменить, пересмотреть, перерешить, как будто то, что заподозрили, — это еще не окончательная тяжесть, не данность, земляным столбом, отвесом надавившая на темя… просить, просить, дав вставить в одно из человеческих отверстий зрячую резиновую трубку, подстегивать в себе вот эту веру: еще мгновение — и скажет отпускающее врач «нет, ничего такого я у вас не вижу».
И врать врачу, — чтоб не дай бог не ковырнул поглубже, — отделываться раз за разом уклончивым, расплывчатым «да нет», «да не особо», «да вроде норма, тянет иногда слегка», в ответ на страшное «а стул какой? не темный?» с поганой бодростью сострить «отменный, гамбсовской работы», не понимать, что это врач так прицепился: «вот тут, где трогаю, не больно?»… и даже, все узнав, приговоренным, проштемпелеванным, прошитым, упираться, проситься на повторный медосмотр к хорошему специалисту… нет ли какой ошибки? мало ли… еще один рентген, еще один томограф, проливающий свет, разгоняющий мрак…
И вот отец теперь… нет, нет, он не такой — он глыба, он машина, он просто зол сейчас до чертиков, — и правильно! — не терпит, не прощает себе вот этой оскорбительной, позорной, жалкой немощи, это мешает делать дело, тормозит — уходит время на такую пустяковину, — Камлаев начал уговаривать себя, подхлестывать, раскручивать медлительную веру в то, что отец могуч и прочен, как и прежде, как всегда… что если что и есть там, в пузыре, так это лишь простое воспаление — ввести антибиотик, который пройдется по стенкам бульдозером, и через день, неделю, через месяц начнется жизнь как жизнь, свободно-полнокровная, во власти над жестко приструненным, сызнова исправным, безукоризненно послушным своим телом.
И вроде раскрутил, взвинтил Камлаев сам себя — сумел закрыть реальность происходящего с отцом своим удобным представлением; немного отпустило, но не ушло совсем, так и лежало на груди тяжелой когтистой лапой, пока что отдыхающей, расслабленной; так и бродил остаток дня по дому в отупении, накачанный какой-то небывалой, новой усталостью; страх, прохвативший его в солнечном сплетении, будто магнитом притащил, завел опять в отцовский кабинет средь ночи.
Отец уснул, не раздеваясь, на диване — лишь расстегнув рубашку на литой груди… не располневший с возрастом, но именно потяжелевший, как тяжелеют ближе к старости спортсмены или природной мощью наделенные; рот приоткрылся у отца по-детски жалко, беззащитно — во сне у каждого беспомощный и глуповатый вид, порой потешный, трогательный, влекущий острой, слезной жалостью, особенно у женщин и детей, но вид отца сейчас неизъяснимо напугал его.
Камлаев замер, сломленный, пробитый животным чувством беззащитности перед той силой, чернотой, которая мгновенно хлынула в него… не объяснить — будто лица отца уже коснулось… Он, трепеща от нетерпения развеять, удостовериться, что обманулся, что это только показалось на мгновение ему, подкрался, подошел, склонился над каменной крепостью отцовского лица, и вдруг таким отчаянно, безнадежно сиротливым увидел родственный пейзаж отцовских подбородка, щек с пробившейся щетиной — как отовсюду прущую кладбищенскую траву, как запустение, как брошенный надел увидел; дыхание вырывалось с трудным клекотом, лишенное размеренности,
силы… Камлаев чуть не умирал, пугаясь не дождаться следующего вздоха, то вдруг, наоборот, терзался острыми «осьмушками» отцовых выдохов, предельной краткостью сипящих пауз, которых страшно не хватало для набора воздуха; отец во сне спохватывался будто, встревоженный глубинным перебоем, и с напряжением уже предельным снова запускал мотор.Вот будто силы жизни как-то слишком вольно, просторно клокотали в мощном теле, уже просясь наружу, не держась, и захотелось кинуться, прижаться вот будто той своей легкой детской тяжестью, тем своим спичечным порывистым и ломким тельцем к медвежьему боку отца, — налечь, вложиться, разбудить, потребовать проснуться, не то замкнуть своим нажимом, придавить и удержать в отце боровшуюся выйти силу, не дать ей излететь, истечь. Загнать назад, не выпустить, закупорить собой — если бы только можно было так! И было странно, страшно понимать, что ты уже не тот субтильный мальчик с ногами-палками, руками-спичками, что ты сейчас уже сильнее, прочнее отца, что, повинуясь главному неумолимому закону бытия, вся мощь отца, огромная, неистощимая, всевластно-пробивная, перетекла в тебя уже почти что вся, так что отцу и не осталось ничего… вот ты бы и хотел сейчас отдать ему обратно хоть частицу, но — не отдашь, обратного движения нет.
Так старый дуб, железно-прочный, неохватный, передает все соки жизни молодому по страшно мощной общей корневой системе, которую он, старый, сам и бился годами под землей развить, умножить, разрастить. И нарастают клейкие зеленые листочки на молодых ветвях вознесшегося кроной к небу нового владыки, а старый царь стоит сухим и голым — столетиями надежно закрывавший молодого от ветров… ты будешь править миром, а он… а он… — Камлаев отстранился и изловчился не подумать «этого».
3
Наутро отец вышел к завтраку до кости выбритым красавцем-генералом: рубашка — эталон крахмальной белизны, широкий подбородок каменеет неприступно, в лице — одна, пожалуй, только крепкая досада на то, что отдаешь впустую время, уступая начавшейся болезни, в угоду ей и против воли прерывая свою работу; мать за столом усильно щурилась, как будто стала близорукой, как будто позабыла названия самых близких и простых вещей: солонки, «бородинского», ножей, шипящей, пузырящейся глазуньи, оливок, ветчины, часов, схвативших золотой цепочкой запястье… что ей сказал отец? сказал хоть что-то?.. а впрочем, надо ли отцу ей говорить хоть слово? Ведь между ними не бывает тишины — должно было за четверть века возникнуть между ними и возникло что-то такое… ну… как у собак, дельфинов… вот это понимание бессловесное, способность безотказная почуять, когда плохо… она сама смеялась, говорила, что что-то ей такое отец во время операции удалил, так, что остались только безусловные рефлексы: «бегу на свист», угадывала, знала, что через пять минут отец заерзает ключом в замке — когда бы ни пришел, откуда бы ни прилетел средь ночи; «иди встречай отца» — «да где он? где?» — Камлаев в детстве поражался, как может быть такое: отец еще не появился во дворе из-за угла, а мать уже, уже его увидела.
Покончив с чаем, отец не стал сидеть по русскому обычаю (прощаться со стенами, с домом — и правильно… зачем?… ведь не на Северный же полюс, не на каторгу), тяжелая рука его, лежавшая недвижно, ожила, скользнула по столешнице по направлению к узкой, длиннопалой маминой ладони, ее накрыла будто бабочку, смиряя, стеснив биение, и, быстро сжав, не повредив, погрев мгновение, оставив память в пальцах, отпустила — он с ней прощался так всегда и ничего сегодня не добавил к ритуалу.
На Эдисона глянул коротко — с неистребимым крепким и спокойным любованием, с оттенком гордости, неверия в то же время, что вот он, сын… с каким смотрел, когда Камлаев был еще ребенком (со временем ушло из взгляда умиление, осталась только гордость силой своей крови, проводящей вдоль времени родовые черты), поцеловал в макушку Лельку, и что-то дернулось почти неуловимо в его лице, что-то такое проступило… несвойственно плаксивое… усилие подавить рванувшееся хныканье… или Камлаеву все это только померещилось? И, перекинув через руку твидовый пиджак, пошел как в гору с тяжело нагруженным заплечным мешком, целенаправленно, весомо-крепко.