Проводник электричества
Шрифт:
Она держалась хорошо, чем дальше, тем увереннее; выпаривались прежние плаксивость, аутофобия, мнительность, потребность вечная издергивать себя, цепляться за каждое слово, за каждую ничтожную примету неблагополучия — теперь она как будто права не имела на истерики, на шаткость, на «капитулянтство»; ни в ком не видел он такой свободной, цельной подчиненности другому существу, и только совершенный недоумок, скот, амеба принять мог Нинину спокойно-терпеливую решимость за безразличие растительного рода, за то вот состояние, когда измученный давящей безнадегой человек уже не хочет ничего, не знает перепадов состояний, не чует разницы между угрозой для жизни и остановкой органических процессов, став навсегда вмурованной в монолит, не отделяющей себя от целого окаменелостью.
Он обнимал ее за пояс, такую теплую упитанную кошку, и чувствовал живую твердую округлость живота под кашемировым пальто; переходили на придумывание музыки. Он говорил: приходит ветер,
Врачи справлялись, знали свое дело: живот ее не опускался прежде времени и не было болей внизу, о вероятном появлении которых предупреждали Любомудров с Серафимой, так что сверкнула у него в мозгу ничтожной искрой рабская, позорная, о послаблении, об отпущении, мыслишка: а может, выправляется, вошло в естественное русло? Ни преждевременных, ни осложненных? Обыкновенным ходом, а? Под управлением Любомудрова, под вышним надзором. Нет, Любомудров ничего не говорил, был сух, порой становился напряженно-мрачен. А Серафима раз взвилась и наорала: «Это тебе не насморк, умник! Само не пройдет. Ты с кем вообще договориться хочешь тут?»
Первый снег
1
Зарядили дожди, под ногами зашлепало тротуарной, дорожной, переходной сопливой дрянью; выходишь из дому и ждешь лишь заморозка, стужи, падения ртутного столбика отметок на десять ниже нуля, чтоб жидкая ползучая земля надежно, намертво схватилась ледяными связями, чтоб наступили стынь и чистота. Из-за хляби и слякоти, из-за холодных жестко хлещущих дождей и злых ветров пришлось им отказаться от продолжительных прогулок. Сизо-серый налет, сокращенная моросью видимость уравняли березы и клены с панельными башнями и консервными банками; все потеряло назначение, не то чтобы остановилось, но двигалось бесцельно, по тягостной необходимости вставать, ползти, ворочаться; бесцветные, в шарах из брызг, машины неслись по жирной черноте, порабощали слух однообразным гулом и шипением шин, гоняли и расталкивали бамперами тугую свинцовую воду, которая стояла вперехлест между бордюрами; заплеванные толпы безмашинных накрылись чешуей зонтов — сплошь перепончатые выпуклые бляшки. Жизнь не под крышей сделалась до глухоты тоскливой, да и под крышами не становилось многим легче — все те же вата и свинец, давившие и обложившие извне и изнутри.
Предубежденность, настороженность Нининой мамы улетучились: уже не поджимала отчужденно губы, когда встречалась с зятем-«шатуном»; смотрела ясно, одобрительно кивала: будь рядом с ней, держи за руку постоянно, ей легче от этого станет. Сама к Камлаеву тянулась, сама теперь, наверное, немногим меньше Нины нуждалась в родном, не чужом человеке, в плече, вот в этом общем состоянии часового, в знании, что обязательно послышится уверенная поступь и свежая сила заступит на смену тебе, уже на ногах не стоящей. Нет, это было трудно описать: не порознь, не в личных непроницаемых скорлупках — в одном пространстве Нининой борьбы пребывали они: и Нинина мать, и Камлаев… и равно были не способны чем-то, кроме молитвенного слова, ей помочь.
Теперь сидели в маленьком оранжерейном здешнем тропическом саду, он раскрывал лэптоп, ей, как ребенку, надевал наушники, давал послушать пение рыжеволосой той грузинки, которая уже была знакома Нине и тоже — так уж получилось — сейчас носила первенца, что не мешало петь ей совершенно. Не удержался, рассказал об этом Нине и обнаружил, что она свободна стала от этой мысли, что вот в эту самую минуту кто-то качает, нянчит, прижимает к свободно-ровно бьющемуся сердцу своих румяных, крепких, налитых, курлычущих младенцев или поет бесстрашно, полной грудью, хвалу Творцу и колыбельную растущему детенышу — не зная Нининого плена, капельниц, врачей, не получая предложения избавиться от плода и сохранить себя… не пребывая в ожидании каждую минуту, что на седьмом
лишь месяце живот опустится, отяжелеет давяще, внизу похолодеет, прихватит обессиливающе — новая боль, пришедшая до срока, когда твой мальчик слишком мал еще и слаб, чтобы рождаться в мир, и ты сама почти бессильна помогать ему.Камлаев рад был пригодиться хотя б своей ничтожной долей, хоть сколь-нибудь, но умалить окаменелый Нинин страх — она, приникнув к Эдисону, замирала зачарованно и, будто набираясь сил, питалась пением и молитвенным дыханием органа: с освобождающей, спасительной силой, пусть на ничтожный миг, все становилось целым — Камлаев, Нина, их ребенок, прозрачный тембровый поток, неумолимо подчиненный руководящим числам — 1+3, их было трое под единым небом, все совпадало, не могло не сбыться.
Гладил ее по слабым ломким волосам и говорил: скорей бы снег, скорей бы сковалось стужей, покрылось белым, и Нина вышла бы тогда на улицу, в преображенный парк, вбирая чистоту и крепость морозного, искристого, сияющего дня, который отливает голубым и чуть припахивает хрусткой антоновкой… и Нина соглашалась: хорошо бы, пора вступить зиме в свои права, ошеломить с отвычки всюдной крепкой чистотой… потом стучала в дверь к ним медсестра, вносила свою стойку, обвешанную разноцветными полиэтиленовыми бурдюками, и он, Камлаев, изгонялся из палаты до завтрашнего дня, и Нина оставалась вести свое сражение с бедой в одиночку; она уже настолько свыклась с этими иголками и трубками, что перестала их воспринимать как что-то от себя отдельное и инородное.
2
Зимы не дождались — волшебной, подлинной, немящей, очистительной; зима настала только по календарю: в нерасходящемся тумане, над вязкой глиной, городской слякотью тревожно звякнул первый колокольчик — в одно из ватных, душных утр она проснулась с горящим лбом, в ознобе… и пролежала день, объятая температурной дрожью, в какой-то одури, в каком-то слабоумии, в параличе сознания, с пустой головой, обложенной ватой, не понимая, где она, и что с ней происходит, и с ней ли вообще творится это все, — похоже на простудное, гриппозное оцепенение рассудка, но это было не оно, это была какая-то отравленность своими собственными внутренними соками.
Жар быстро спал, под вечер; сутки спустя случилось устрашившее, обжегшее нутро — сукровичные выделения… Камлаеву перетянуло горло рояльной струной, впилось припомненное сходство: все было так, как двадцать лет назад, как у той женщины, которая не стала матерью его, Камлаева, погибшего ребенка, теперь узнал, с какой болью вспоминается, и несколько минут не мог сопротивляться умопомрачению, пока не объяснил себе, не объяснили, что это не то, что это лишь оповещение о близости предсказанных врачами преждевременных.
Потом она почуяла скрут боли в низу большого твердого, принявшегося опускаться живота; стало трудно самой подниматься с постели, ходить; схваткообразные пугающие боли накатывали волнами, то заставляя замереть без сил, не позволяя двинуться, вздохнуть, то притупляясь, затихая; между жестоко изнуряющими Нину ложными схватками могли пройти и час, и ночь… тянулись бесконечные, бессонные часы; больше всего боялся думать, что ночью, без его, камлаевского, ведома начнутся истинные роды, операция, быстрее, чем успеет добежать, его не впустят к Нине, не дадут отчаянно въесться напоследок в ее отчаянное отважное лицо…
Наутро его допустили в палату к жене — без связи бормотать, какая она сильная, бесстрашная, ты постарайся, миленький, сейчас поспать, снег скоро выпадет, все станет чистым, строгим, берегущим твой покой, а помнишь, ты сказала, а почему теперь никто не вешает кормушки на деревьях, из треугольных, да, пакетов из-под молока, теперь никто не думает о птицах, но кто-то им дает, известно, пропитание день за днем… ты раньше думала, что если нет бумажных пирамидок на деревьях, то снегирям и сойкам нечего клевать, да, я с тобой как с маленькой, а знаешь, почему? да потому что маленькие знают все то, что взрослые уже забыли и только ползают в потемках, все больше отдаляясь от ослепительного снежного безмолвия, дарованного изначально, а ты нисколько не забыла, ты хранишь вот это все для нашего ребенка, которому все только предстоит увидеть и услышать… да, я могу сейчас об этом говорить, поскольку только так и будет: он, мальчик наш, не сможет устоять на месте ни секунды, он побежит по лесу, как по живому букварю, он будет требовать от мамы названий для всего, для клена, для березы, для луговых цветов, для облаков, похожих на верблюдов, для звездочек репьев, которые насобирает на штаны, для бабочек, для иволог, для всей несмети беспокойного бессмертного живого, которая трепещет, бьется, утькает, стрекочет, пульсирует в траве единым общим пульсом, он поведет нас на железную дорогу, там провода звенят таинственно и поезда проносятся грохочущей ломовой стеной… он поведет тебя на речку, он никогда еще не видел столько текучей, вечно переменчивой воды и смотрит на нее завороженно, все так и будет, знай, не сомневайся, я говорю ответственно, он говорит тебе, наш мальчик, ты же слышишь, ведь между вами не бывает, не должно быть тишины.