Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Проводник электричества
Шрифт:

— Короче, так, срань человеческая: я Железяка, главный опер этого района. Взял вас на факте. Надеюсь, никому не надо объяснять, что каждый из вас свой срок уже схватил? Двенадцать лет, а по-хорошему — двадцатка. Речь даже не об этом, сейчас у вас одна задача — дожить до завтрашнего дня. Кое-кто тут из вас убедился воочию и может подтвердить для остальных, что я тут вашего коллегу сегодня ночью завалил при задержании. Я всех бы стер с лица земли, да только знаю, что другие народятся. Поэтому у каждого есть шанс отсюда выйти.

— Что вы хотите? Что от нас? — подал голос один. — Мы как-нибудь могли бы… по-хорошему.

— По ляму с каждого. Срок — сутки. Четверых отпущу собирать, а остальные посидят все это время у меня в подвале.

— А кто нам даст гарантии, начальник?

— Якут, дай этому гарантии.

Огромный, шея шире плеч, бритоголовый опер с простецким, по-детски припухлым лицом шагнул к барыге и неуловимым тычком дубинки в пах согнул вопрошавшего вдвое.

— Еще какие-то гарантии нужны? Второе — каждый сдает мне своего поставщика, реального, вы мне неинтересны, интересуют фуры и вваренные баки литров на пятьсот. Вот только так вы сможете дышать. Получите сейчас все по листку бумаги и с каждого — «Война и мир»:

откуда, у кого — во всех подробностях. Пока что вас никто не оформлял, но через сутки всех на срок пущу без вариантов, а самых наглых утоплю в Хапиловке, там, где коллектор очистных сооружений, так что никто вас там, в говне, при всем желании не найдет.

5

С барыгами закрыт вопрос. Нагульнов перешел в режим энергосбережения и двинул из переполненной допросной в кабинет — опрокинуть сто грамм в честь удачного завершения дела.

— Стой, Анатолий, погоди. — Самылин, новый опер, в отделе без году неделя, рванулся следом, хлопнув дверью. Вклещился Нагульнову в локоть. — Скажи, как это понимать?

— Чего ты не понял? Про миллион, про «отпустить»? Чего ж тут, Игоряша, непонятного? — Нагульнов, вырвав руку, вперился во взыскующие, злые, непримиримо-неотступные глаза — как в свои собственные, те, давнишние, упрямо-недоверчивые, честные; они ему знакомы были, как ничьи, — соединение в них затравленности, голода с отчаянным и безнадежным усилием постичь какой-то скрытый и недобрый замысел судьбы: почему я родился тем, кем я родился, почему я живу так, как я живу, и почему такая жизнь, с которой давно пора кончать, все не кончается и не кончается, как будто так всегда и будет — погано, беспросветно, только так?..

— Мы свои бошки вообще-то подставляли, мы землю носом месяц, чтобы этих тварей… И что мы — чтобы только это? Чтоб получить с них? Чтобы ты… Я думал, ты… да нет, да все я понимаю…

— Я понял, понял. Пойдем ко мне поговорим. Давно пора с тобой поговорить, чтобы ты ясно понял, куда пришел и как мы тут живем. Входи, входи, садись. Пришел в милицию карать подонков, зачистить город от всяких мразей, да? Закрыть всех хочешь поголовно? Можно такое? Можно. И мелких, и этих, и тех, которых нам завтра сдадут. Да только кушать мы, прости, что будем?

— Я тебя понял, майор, — прошипел Самылин с запоминающей злобой.

— Нет, ты не понял! Мать есть?

— Что? Есть, да.

— Женат?

— Да нет пока.

— Вот видишь, «нет пока». А пацаны женаты. Нас тут тринадцать человек в отделе, у всех есть жены, дети, матери, отцы. Не ты им, а они тебе расскажут, каково это — смотреть в глаза жене и детям, которые порой задают жестокие вопросы. И что ты им скажешь? Про честность, про присягу, про закон? Как объяснишь им, почему ты, здоровый, сильный, молодой, не выгрыз им кусок достойного существования? Хорошую квартиру, уход, образование, воспитание? Почему они ползают в той же грязи, что и ты? Ты можешь для себя придумать, Игорь, десятки оправданий, но только твои дети в итоге про тебя поймут одно — что ты овца, которую всю жизнь пасли и стригли, что ты терпила, которого нагнули и имели, как хотели, и он не распрямился и не скинул. Вопрос уважения, Игорь. И если я, майор, не в состоянии заработать на нормальную квартиру для своей дочери, то после этого какой же я майор? Не признаешь? Не уважаешь? Ты не сопляк зеленый — воевал. Ты за эту страну, я — за ту. Если б не это, я б вообще с тобой не говорил. Размазал бы по стенке и выпер по служебному несоответствию, поскольку либо ты со мной, либо тебя не будет. Я все про тебя понимаю, пацан. Я вижу, кто ты есть и кем ты еще станешь через год, и через десять лет, если, конечно, будешь жив. Вернулся целый, да, на собственных двоих, в первые дни — как будто на чужой планете, так странно все вокруг, услышишь грохот, выхлоп — чуть не ничком кидаешься на землю. Пошел в ментовку, да, а потому что — ну куда еще? Хоть как-то и хоть чем-то на ту жизнь похоже, к который ты привык, на настоящую. Понятно все — довольствие, оружие… чтоб ни о чем не заморачиваться, да. Ну а потом ты стал не понимать — откуда столько мрази? Твои погодки, да, на тачках навороченных, гуляют девок молодых, красивых… пока ты там ползал в грязи да крови, они тут помахали газовым, продали ящик «Амаретто» и живут, не говоря уже о тех, кто выше, о чинушах. И вроде не шибко умнее тебя, и не сильнее, в учебке ты таких обычно с полпинка гасил. И мысль такая — а может, зря все это было? может, ребята понапрасну, да?.. Нет, мы с тобой знаем, что не зря, мы понимаем факт — жизнь происходит по закону жертвы, и кто-то должен сбрызнуть землю кровью, чтоб государство устояло хотя бы в самых общих, да, своих чертах. Пусть слабая, худая, но система, пусть лишь для бедных, слабых, но закон, пусть самая плохая, ненадежная, но все-таки защита от поразведшейся повсюду беспредельной мрази. Не будет чьей-то жертвы, без выбора, слепой, нелепой, глупой, бессознательной, — мы потеряем все, мы отдадим на разграбление этот город, мы потеряем своих жен, детей. Вот правда жизни, парень, — кто-то должен, причем без выбора, без всяких там «хочу» и «не хочу».

— Ну а чего же мы сейчас тогда, сейчас? — сказал вдруг Игорь зло, отчаянно, как будто уже времени не оставалось у него, чтобы начать все заново, чтобы по-новому существовать начать, хоть что-то сделать в пользу ясно понимаемой правды. — Менты-то что? Берут зверей и тут же отпускают за лимон. Не в той же самой шерсти разве получается?

— С волками жить. Давай врубайся, Игорь. Ну, вот закрою я сейчас всех этих, оформлю, не возьму с них бабок. И что — они все сядут? Да половина этой нечисти сольется на этапе следствия. Две трети будут завтра на свободе. Ведь следакам и судьям тоже что-то надо себе намазывать на хлеб. Они нам крупных сбытчиков сдают, не забывай, и тех мы убираем по-любому. Когда системе веры нет, надо гасить самостоятельно, но только крупных и по-умному. Лишь самую отъявленную мразь. Иначе мы утонем по макушку, а так мы хоть пока по самые глаза. Земли не вычистим, зато и не утонем. Ты думаешь, вот эти деньги, мне они зачем? Ты думаешь, я, сука, алчный, мамону хочу отрастить до колен. Нет, Игорь, я здоровый, мне ничего не надо от денег, кроме уважения и достоинства. Они не сами по себе же существуют, эти деньги, не только для того, чтоб их прожрать. В системе все взаимосвязано, как, епта, в структуре огромной молекулы — ну, как в учебнике по химии, решетка

кристаллическая, да. Ты думаешь, а почему я в сорок лет всего-то навсего районный опер? Я был убойник, муровец, у Цхая самого учился, я Фишера брал, Казанову в Ростове. Да только был уволен за превышение служебных полномочий и за устойчивую, епта, нелояльность по отношению к начальству. Дружбан помог восстановиться, сейчас большим стал чином в ГУВД. И деньги помогли, чего греха таить. Купить себе сначала место рядового опера. И эти ля-мы я бросаю в пасти прокуратуре, УСБ и прочим — чтобы иметь возможность ну хоть что-то сделать. Не отпущу сейчас вот этих — не закрою тех. Не будет этих лямов — меня сомнут, и пискнуть не успею, а в это кресло сядет такое чмо с безукоризненной служебной репутацией. Ты знаешь, у кого она безукоризненная, а? А у того, кто в своем кресле ничего не делает. По отчетам все гладко, а район весь в говне. Поверь мне, я — лучший из тех, кто может быть в этой системе сегодня. Я хоть кого-то в состоянии закрыть. Не по закону, потому что сейчас закон насквозь весь проблядован, и этим законом тебя и гвоздят, чтоб возбухать не смел против всех тех, чья безнаказанность системой обеспечена. Меня купить нельзя — вот что такое эти деньги, Игорь, которые мы все сегодня взяли. Нельзя купить знаешь кого? А вот того, который все уже имеет. Не в закромах своих, не на счетах, боясь все это каждую секунду потерять, а по прямому праву — силы, власти и оружия. Нищета заставляет мечтать об объедках, нищета тебе шепчет на ухо, как бес: отпусти вот сейчас, только раз, это шанс твой сорвать большой куш, надо только глаза отвести… вот тебе психология нищего. А я рассуждаю не так, потому что я сытый, я могу выбирать без давления извне, без урчания голодного в брюхе. Я просто прихожу и забираю у них все. «Все куплю», — сказало злато, «все возьму», — сказал булат». Мы волки, Игорь, но не крысы. А волк не убивает, когда сыт. И не пережирает, потому что в противном случае он не сможет бегать. Мы все в единой сцепке, друг за друга порвем. Я все сказал — решай. Ты либо со мной, либо нигде. Ну так чего — накатим?

Наследник

1

Он сызмальства придавлен был великими тенями выдающихся — на разный лад и даже с разной моральной подоплекой — родных: куда ни ткнись — упрешься в родственную глыбу. Ивану с лихвой бы хватило великого деда, чье имя в медицинском мире образовало с введенным в практику новаторством такую же неразрываемую пару, как «Склифосовского замок».

Варлам Матвеевич Камлаев, крестьянский сын, чьи пращуры пахали землю молча и сходили с лица земли бесследно, остался на страницах «Британики» и БСЭ «одним из пионеров нейрохирургии» и генералом-лейтенантом медицинской службы; от перечня привычных слуху направлений, которых в хирургии до деда не существовало, соседним словарным статьям пришлось будто поджаться, потесниться: Иван порой явственно пугливо различал треск раздвигаемых пределов: дед не вмещался, дед не пролезал — в могилу, в жерло крематория, мешали необрубленные ветки «одним из первых ввел в клиническую практику», цеплялись ордена В.И. Ленина и знаки Героя Соцтруда, так что как будто и не мог дед натурально, по-настоящему, обыкновенно умереть, не умер — весь, и это почему-то приводило Ивана в содрогание смертное, будто ответ на детский идиотский сущностный вопрос: «А где я буду, когда меня уже не будет?».

С тем, что большие фотографии бритоголового спесивца-генерала со страшно-светлыми холодными глазами, угрозно зрящими в Иванову душу, были фамильными иконами, которыми стращали с первых прописей — не урони, не навлеки, не опозорь, — Иван еще смирился бы… Но на других, приватных, фотографиях обезмундиренный, домашний, улыбающийся дед застенчиво и горделиво предъявлял хиреющим потомкам невозмутимого и важного, как Будда, крепыша, явно накормленного только что молочной кашкой, — того, что ныне кратким перечнем своих какофонических бесчинств и строгих месс надежно подпирал, держал в энциклопедиях дедовское имя. И дядька Эдисон — брат матери, — как он ни притворялся обыкновенным классным футболистом, в итоге оказался композитором порядка тех, кого хоронят под их же собственную музыку, уже преподаваемую в колледжах. Достаточно? Еще не все.

Отец его, Олег Ордынский, тот самый, пресловутый, телевизионный, склоняемый на все лады от «Первого» до Блумберга, был хищный и отчаянный игрок из форбсовского списка: замзав лабораторией Института проблем управления и перспективный «молодой» ученый, отец с началом перестройки вызывающе процвел — сперва открыв авторемонтную артель и спустя год-другой уже торгуя вереницами автомобилей Волжского завода, которые он покупал с конвейера в рассрочку за рубли и продавал за доллары в Москве, обогащаясь в восемь раз на каждой тачке за счет ежеминутных осцилляций обменного курса.

Порывистый и напряженно сгорбленный, со снайперским автоматическим прицелом в угольных глазах, с остатками великолепной кучерявой шевелюры, отец влетал в дом метеором, нанизывая, будто на шампур, на траекторию своего движения комнату за комнатой, склонялся, чмокал в лоб — так мошка на лету разит не в бровь, а в глаз. Вертелся за обеденным столом, как первоклассник-хулиган — скорей, скорей бы прозвенел звонок, — работал ложкой, словно каторжанин над миской баланды, откидывался, промокая губы, и за минуту-две расстреливал боекомплект вопросов и выпускал торпеды наставлений: ну как там в школе? что по математике? английский? дроби? этот новый мальчик? не отстает — бей первый, не бойся, что обидчик окажется сильнее; сильнее тот, кто не боится, не в мускулах дело, запомни: проглотить обиду — страшнее, чем разбитый нос, только так ты заставишь себя уважать… И, оборвав себя на полуслове, захлебнувшись, звеня пустой пулеметной лентой, убегал.

На страх за крепость собственной семьи уже не оставалось места в сознании отца: в глазах искрит, мерещатся обвалы и крушения рынка, атаки и диверсии несметных конкурентных сил… Он, ведавший распределением по миру мощных денежных потоков, не успевал подумать, что однажды — в любой из дней, часов, минут — освобожденная им сила направит жизнь детей в совсем иное, изначально не предусмотренное русло, потащит, оторвет от почвы Родины, вырвет язык, швырнет в другую чужедальнюю страну.

Боялась мать, боялась большего и худшего — того, что при таком существовании сама вот жизнь ее детей нечаянно может оборваться — в том возрасте, когда над маленькой могильной ямой обыкновенно ставят пухлых мраморных болванчиков с лебяжьими крыльями и стекшими в кротость руками.

Поделиться с друзьями: