Путешествие в Закудыкино
Шрифт:
Наконец, чёрный людской поток влился в просторный зал, уставленный длинными столами со скамьями по обе стороны от них. На столах стояли алюминиевые кружки и полувёдерные чайники, а так же большие плоские тарелки с ржаными сухарями. Люди один за другим подходили к столам и замирали каждый у своего места. Всё происходило быстро, чётко и слаженно, без сутолоки и толкотни. «Как в армии», – подумалось изобретателю. «Какой там, в армии? Там, даже при самой строгой организации, сущий бардак по сравнению с этим», – тут же не согласился он с самим собой.
Вскоре помещение заполнилось, у каждого места за каждым столом стояло по чёрному человеку и послушно ожидало … Чего? Наверное, команды …. Но до сих пор никаких команд не звучало – всё подчинялось бессловесному механическому инстинкту. И если бы не короткая беседа с громилой, Алексей Михайлович справедливо полагал бы, что здесь вообще все немые. Но тут внезапно – Пиндюрин аж вздрогнул будто ужаленый – всё людское море, как по команде, но без всякой команды, в один голос, слаженно, словно хор государственного ансамбля песни и пляски затянул «Отче наш». И хотя изобретатель никогда не бывал в
Когда молитва закончилась, все сели, опять же без какой бы то ни было команды, и принялись пить горячий, обжигающий чай с сухарями. Тут Пиндюрин решил рассмотреть повнимательнее лица сидящих напротив, полагая, что во время еды так или иначе должны проявиться хоть какие-то человеческие эмоции. Ведь именно за столом люди раскрываются, следуя каким-то своим индивидуальным реакциям, личностным вкусовым ощущениям от пищи. Кто-то голоден и жаден, кто-то, напротив, сыт и медлителен, одному недостаточно сладко, другому слишком приторно, для кого-то чай обжигающе горяч, для кого-то – помои. И все эти разнообразные тонкости восприятия неизбежно проявляются, должны прорисовываться мимикой лица, еле уловимыми вздохами, причмокиванием или кряхтением. Да мало ли, кто как себя ведёт за столом. Не даром же люди издревле, чтобы угадать характер человека, сажали его за стол, и …. Но кроме бесстрастных, абсолютно безжизненных, даже тупых физиономий он ничего перед собой не увидел. Легче было бы определить характер автомобиля во время заправки его бензином, чем разглядеть хоть какие-то эмоции в лицах этих живых трупов. От досады Алексей Михайлович чуть было даже не выпустил на волю томящийся на языке матерок, но буквально за секунду до эдакой вольности каким-то шестым чувством или пятой точкой уловил, что сейчас все встанут и снова затянут «Отче наш». Так и произошло, и Пиндюрин почти что не опоздал. Разве только чуть-чуть, на какую-то долю секунды.
После завтрака все так же организованно покинули столовую и рассредоточились по заранее предписанным каждому занятиям. Алексей Михайлович вместе с «группой товарищей», руководимой громилой, отправился в коровник. Как известно, корова тем и хороша, тем и даёт фору многим другим видам домашних животных, что кроме молока, говядины и шкуры, а так же рогов и копыт, щедро предлагает для удовлетворения человеческих запросов и потребностей неисчислимое количество навоза. Известно также, что сама она складывать его в специальные хранилища не обучена, а потому не умеет. Она ср…, простите, гадит прямо там же где ест, спит, заботится о продолжении рода, занимается разрешением других насущных коровьих вопросов. Вот очищением стойла от продукта коровьей жизнедеятельности и занимались Пиндюрин и его команда в течение целого дня. Нельзя сказать, что подобное занятие пришлось изобретателю по вкусу, скорее наоборот. Но своё отрицательное отношение к нему он попытался выразить только один раз, за что сразу же получил от громилы всё такое же немое, но весьма убедительное внушение под дых. Остальные же члены группы никак не реагировали на происходящее. Они молча и бесстрастно работали, словно навозоуборочные машины, без перекуров и обсуждений текущего политического момента. И так до той самой минуты, пока из-за ворот коровника, с улицы не послышалось протяжное сытое мычание возвращающегося с пастбища стада. Надо ли говорить отдельно, что данное мычание по своей тембровой окраске и насыщенной полифонии в этот преисполненный юмора день показалось Пиндюрину Венским вальсом Штрауса. Наверное, не надо. Все как по команде сложили орудия труда и организованно направились в столовую для вечерней трапезы.
Алексею Михайловичу показался странным местный обычай начинать ужин с чая, ведь по привычной логике им он должен заканчиваться. Им же он и закончился. Тщетно пиндюринский организм пытался отыскать в этом чудесном напитке калории, столь необходимые ему для восполнения бесследно похороненных в массе коровьего дерьма сил. Во всяком случае, навоза в коровнике оказалось несоизмеримо больше, чем калорий в чае. Таким образом, уставший, измождённый, голодный специалист по машинам времени, так ничего и не узнавший, ни на йоту не разобравшийся в ситуации, с которой лоб в лоб столкнула его злодейка-судьба, ввалился в ту же камеру, в которой проснулся утром. Он бухнулся на шконку и тут же уснул бы, невзирая даже на голод, если бы не почувствовал наплывшую на него тень. Открыв глаза, он увидел перед собой всё того же громилу, заслонившего своей массой свет гепатитной лампочки. «Вот пристал-то», – подумал Алексей Михайлович, но тут же встал, внутренне приготовившись к силовому внушению. Но громила только кивнул на дверь, приглашая следовать за собой, и вышел в коридор, как всегда молча.
«Если опять работать, – думал про себя изобретатель, следуя за могучей спиной, – не буду, хоть убейте, не буду. Сначала накормите, а потом эксплуатируйте. И вообще, почему я должен пахать на них? Почему меня вообще здесь держат? Что я такого сделал? Ни суда, ни следствия, даже никаких обвинений не предъявили. Это насилие над личностью! Нарушение прав человека! Я буду жаловаться в ООН! В страсбургский суд! … Господи, за что же?».
Но жаловаться никому не пришлось, потому как принуждать изобретателя к трудотерапии на сей раз никто не собирался. Пройдя коридор, они поднялись по лестнице на второй этаж здания. «На допрос ведёт», – продолжал диалог со своим сознанием Пиндюрин. Тут громила передал его с рук на руки другому человеку и исчез на лестничном марше, ведущем вниз. Этот другой был совсем другой. И дело даже не в том, что он отличался от громилы и комплекцией, и ростом, и выражением лица, в котором угадывалась
мысль и некоторый интеллект. Он выглядел совершенно иначе. Вместо казённой робы и кирзовых сапог – неизменного облачения всех без исключения зэков, он был одет в чистенький чёрный подрясник, препоясанный кожаным поясом, и аккуратную чёрную же скуфью. В правой руке он держал плетённые из чёрного сутажа чётки. «Поп! – тут же среагировал на новый персонаж изобретатель. – Зачем мне поп? Не иначе, исповедовать будет перед …». Шальная и тревожная мысль пробежала вдруг в сознании Пиндюрина, и чем дальше она бежала, чем глубже проникала, накручивая виражи в извилинах его воспалённого мозга, тем становилась всё страшнее и страшнее, сковывая судорогой мятущуюся душу. «Зачем меня исповедовать? Я не хочу …. Я ничего такого не сделал …. За что? Я ни в чём не виноват». А губы вслух произнесли еле слышно.– За что? Я не виноват. Я больше не бу…
Но человек только бесстрастно посмотрел в его влажные глаза и, кивнув головой в сторону лестницы, безмолвно пригласил следовать за ним. Алексей Михайлович не двинулся с места. Не потому что решил ослушаться, взбунтоваться. В другое время и в другой ситуации он так бы и поступил. Но сейчас, здесь, подавленный обстоятельствами прошедшего дня, буквально раздавленный невозможностью понять, объяснить самому себе природу всего происходящего и причины, вызвавшие этот кошмар, а главное, потеряв логическую нить событий, он не мог предвидеть, даже предположить возможные варианты развития сюжета. Мышцы тела отказывались выполнять команды мозга, который в свою очередь не имел понятия, какие следует подавать команды. Отсюда ступор. Человек в подряснике, пройдя несколько шагов, остановился, оглянулся на онемевшего Пиндюрина и посмотрел более мягко и доброжелательно. Может что-то человеческое во взгляде черноризца, а может обрывочные воспоминания из детских бабушкиных рассказов о добром и любящем Боженьке мягкой тёплой волной накатили как-то вдруг на Алексей Михайловича, несколько успокоив, обнадёжив, сорвав путы онемения. Он послушно и доверчиво поплёлся вслед за попом.
Они поднялись на третий этаж здания и оказались в гораздо более чистом, опрятном, ухоженном, нежели первый этаж, богато обставленном холле. По обстановке было видно, что здесь обитает руководство учреждения, а может и его самый главный начальник. «Нет, тут вряд ли расстреливают, – посетила и сразу же прижилась успокоительная мысль. – Значит, всё-таки допрос. Интересно, бить будут?». Холл венчала массивная резная дверь, пройдя через которую, они очутились в просторном кабинете, обставленном со вкусом, не лишённым изящества. Мягкая обивка стен, тяжёлые бархатные шторы, прикрывающие большое окно, дорогая добротная мебель, сработанная явно на заказ, большая и яркая настольная лампа, рисующая всё убранство кабинета мягкими полутонами, наконец, монументальный, больше человеческого роста портрет президента со свечечкой в правой руке – всё говорило за то, что хозяин заведения не просто начальник, а большой начальник. Мягкий, чрезвычайно дорогой персидский ковёр, устилающий пол, скрадывал звуки шагов и вселял надежду, что бить всё-таки не будут. По крайней мере, не здесь. Черноризец указал Алексею Михайловичу на стул возле письменного стола и исчез за дверью. Пиндюрин остался один.
Он сидел, рассматривая изгиб ножки стола, откровенно напоминающий изгиб бедра и филейной части восточной красавицы, и соображал, что же такого он натворил, каких преступлений насовершал, что оказался здесь, в этом учреждении. И для чего, за какой такой надобностью он стал так необходим местному начальнику, ведь шлёпнуть его мог кто угодно и где угодно, хоть даже в коровнике, определив тело на вечное содержание в навозе. Да и допросом с пристрастием этот начальник вряд ли захочет марать свои ручки, равно как и ковёр, и мебель, и стены своего кабинета. Что ж такое он, Алексей Михайлович Пиндюрин представляет из себя, чего даже не представляет себе? Что такого важного может он знать, чего сам даже не знает? А может всё дело в машине времени? Может те кому надо разузнали и заинтересовались его разработкой, тайно доставили его куда надо, и теперь он пребывает где надо? Но ведь испытание с треском провалилось? А может, и не провалилось вовсе? Может …? И всё это …? А что, очень может быть. Не исключено, что его даже наградят ….
Такое уж свойство человеческой психики, так уж она устроена, что ей вовсе не лень ни саму себя возбуждать, накручивая всевозможные страхи и невероятные хитросплетения коллизий, ни саму себя утешать, закрывая глаза на очевидные опасности.
Так он размышлял, сидя на стуле в кабинете, что даже не услышал, как по мягкому ковру к нему вплотную приблизились посторонние, явно не предвещающие ничего хорошего шаги.
– Покайся, человече! Ибо приблизилось Царство Небесное!
Услышал Пиндюрин прямо над своим ухом густой, содрогающий душу бас, от которого мурашки пробежали по телу и замерли, схоронились в шершавых мозолистых пятках. Но уже через пару секунд тот же бас зазвучал гораздо более мягко, доброжелательно и даже проникновенно.
– Здрав буди, человече. Ну что, отдохнул? Отошёл после вчерашнего?
Изобретатель поднял глаза на голос и увидел знакомую фигуру. В памяти тут же зашевелились, заёрзали, расталкивая друг друга, воспоминания, подёрнутые матовой пеленой пивного тумана – широкая, прямо-таки богатырская спина каменного Гоголя, чугунная литая скамейка бульвара, интригующая, не лишённая известной загадочности беседа не то с пресловутым профессором, не то с всамделешным чёртом. И, как апофеоз беседы, огромный, как всё доброе, заботливый батюшка с железной охотничьей хваткой и просто-таки необъятной охапкой, засосавшей Пиндюрина целиком со всеми его мыслительными и не очень мыслительными процессами и умыкнувшей его почти бесчувственного в какие-то далёкие, одной ей ведомые свояси. И вот этот огромный толстый батюшка стоял теперь в двух шагах от Алексея Михайловича, всё так же теребя ошуйей жемчужные чётки, а десницей оправляя на груди всё тот же массивный наперсный крест. Может, манера была у него такая. Не иначе.