Радость и страх
Шрифт:
– Но, Дик, ты в самом деле очень болен. Нужно вызвать врача. Пусти-ка меня на минутку.
– Н-нет, сиди здесь.
– Рука сжимается крепче.
– Сиди, где мне тебя видно.
– Я не уйду, мне только к телефону.
Он медленно качает головой и закрывает глаза. Как будто уснул, и рука разжалась. Выждав немного, Табита очень осторожно, постепенно отнимает пальцы. И не успела отнять, как он хватает ее за запястье. Он торжествует победу.
– Ага, думала, провела меня? Умная Пупси.
– Он давится от смеха, и лицо делается еще страшнее - цвета раздавленной сливы.
– Старого Дика не проведешь... стреляный воробей. Помнишь тех букмекеров и акции Уотлинга? Вот была потеха!
И начинает
– Они думали, Дикки Бонсер джентльмен... легкая пожива... знатное семейство... все проглотит. Об одном не подумали - Дикки сам их облапошил... как джентльмен... по-джентльменски... и на всех плевал, а почему? Потому что был джентльмен... хорошей семьи...
– Глаза у него снова слипаются, а он все мямлит что-то о своих коронованных предках.
Через десять минут он опять просыпается с криком, вперяет в Табиту подозрительный взгляд, но, убедившись, что она на месте, покрепче перехватывает руку и заводит свое: - Порода сказывается, это в крови... Выше голову!
– и наконец опять засыпает, и теперь лицо у него спокойное, ублаготворенное.
123
Так проходит час за часом. Стоит Табите пошевелиться, Бонсер просыпается, а потом, убедившись, что она здесь, болтает, бахвалится и опять засыпает. Табита, застыв в неудобной позе, обводит глазами комнату и считает бутылки, которые глядят на нее изо всех углов. На столе у кровати стоит недопитая бутылка бренди и две грязные рюмки, на одной следы от темно-красной губной помады. "Это та женщина с ним выпивает, - думает Табита, - он никогда не любил оставаться один, потому и со мной бывал ласков, а теперь это его убило". Она смутно ощущает какие-то трагические хитросплетения судьбы; усталый мозг подсказывает слово "возмездие". Она отодвигает бутылку на край стола, подальше от Бонсера, и погружается в дремоту.
Просыпается она, когда в комнате уже темнеет. Все тело затекло. Бонсер говорит ей что-то оживленным, отдохнувшим голосом: - Старушка Пупс. Вот мы и вместе. Не грех и покутить. И от Гарри ушли, и от Дороти ушли, и от Амбарного дома, чтоб ему провалиться. Выпьем, Пупси, такой случай надо отметить.
– Нет, Дик, хватит с тебя на сегодня. И доктор наверняка скажет - на сегодня хватит.
– Доктор?
– Он словно соображает что-то.
– Тебе нужен доктор?
– Доктор нужен обязательно.
– Ну, если обязательно... позвони... старуха Молли... она тебе приведет доктора.
– Он отпустил руку Табиты, и она идет к двери и дергает шнур старомодной сонетки. За спиной у нее раздается оглушительный грохот, и она видит, что у Бонсера в руке бутылка. Он подтянул к постели весь стол, так что рюмки полетели на пол, а бутылка свалилась прямо ему в руку. Она бросается к нему. Но он в таком восторге от своей проделки, что поперхнулся и давится, бренди выливается у него изо рта, из носа, и она хлопает его по спине. А он хвастает, хвастает...
– Что, Пупс, не предусмотрела? Умишка не хватило? Ну-ка, давай руку. Сиди.
– Он опять держит ее за руку и вдруг засыпает, спит крепко, всхрапывает, постанывает.
За порогом шепот, дверь тихонько отворяется, и Табита видит лицо той женщины снизу, обвислое, как пузырь с водой.
– Звонили, что ли?
Табита, предостерегающе подняв палец, тихо говорит, что нужно как можно скорее привести врача. И обвисшая отвечает неожиданно решительным тоном: Вот и я говорила. Ему тут вообще не место, в таком-то состоянии.
– Да, только, пожалуйста, приведите врача.
Женщина вдвинулась в комнату, на ходу запахивая полы халата жестом высоконравственной знатной римлянки. Она не прочь обсудить эту интересную ситуацию. Но Бонсер вдруг очнулся с громким криком, и сей Катон в женском образе, мгновенно обмякнув и выпустив
из рук античные складки одежды, ретируется за дверь.– Кто это?
– Бонсер схватил Табиту с такой силой, что кости трещат. Никаких докторов... не пускай сюда эту мошенницу... хуже Ирен... хуже всех вас. Смотри, Пупс, не пробуй меня запугать... я здоров... с каждым днем все лучше...
– Он дышит тяжело, в глазах ярость, точно схватился с врагом.
– Доктора и виноваты... убивали меня. Амбарный дом... ни черта, никакой радости... тоску нагонял. Это ты. Пупс, ты меня убивала.
– Дик, как тебе не стыдно? Ты же знаешь, что пить...
Но Бонсер трясет головой.
– Умишка не хватило, Пупси. Куда тебе перехитрить старого Дика.
– Судорога, губы у него темнеют, а в глазах непокорство.
– Я здоров... умирать пока не собираюсь... до этого далеко... назло всем мошенницам и стервам.
– Он накатился на Табиту, чуть не столкнув ее со стула. Голос срывается, слабеет, но ухмылка победная.
– Не запугаешь меня, Пупс, я вашу сестру насквозь вижу. Я от тебя ушел, от Гледис ушел, от Ирен ушел.
– Голос крепнет, звучит нараспев.
– От всех ушел, всех охмурил, всех этих...
Огромное тяжелое тело, выскользнув у Табиты из рук, падает на пол. Оно словно разлагается на глазах. Но с лица, боком прижатого к ножке кровати, все не сходит ухмылка, и толстые губы все повторяют веселый припев: "Всех охмурил, все-ех этих..." - тише и тише, как ребенок, что сам себя убаюкал. Когда приходит врач, он уже мертв.
Дознания, к счастью, не потребовалось. Врач из Эрсли без труда констатирует причину смерти: водянка, алкоголизм, цирроз печени, разрушенные почки, артерии, как железные трубки, и изношенное сердце. "Чудо, что этот старый развратник вообще дожил до семидесяти шести лет".
Некрологи в местных газетах удивляют Табиту. Из них явствует, что Бонсер был именитый горожанин, человек дальновидный и удачливый в делах, гостеприимный, щедрый, независимый в суждениях; поминаются его заслуги во время войны, его приверженность долгу.
Табита думает: "Конечно, они не звали Дика. Понятия не имели о том, какой он был на самом деле". Но теперь, когда в ее памяти, целиком занятой Бонсером, что ни день возникают полузабытые слова и сцены, она видит столько противоречивых, не вяжущихся друг с другом подробностей, что впору совсем запутаться. Она вспоминает свой медовый месяц, и смеется, и тут же скрежещет зубами от боли. Дивится наглости этого человека, откровенности, с которой он ничего не скрывал, хотя никогда не говорил правду; какой-то врожденной способности создавать вокруг себя ореол романтики - как те паучки, что ткут себе парус, чтобы плавать в воздухе по воле ветерка, способности, позволившей ему и в час столь неприглядной смерти не впасть в отчаяние, перенестись в счастливую иллюзию.
Она вспоминает, как во время аферы с наследством Уотлинга он ограбил неимущую старую вдову, и говорит себе: "Он был скверный человек, для него не было ничего святого". Но тут же всплывает воспоминание о его нежности к ней самой, о каких-то очаровательно лестных словах, припасенных нарочно, чтобы порадовать ее. Она будто сейчас видит, как он явился к ней в Эрсли, несомненно уже задавшись целью завладеть ее деньгами, но тут же приходит мысль: "А что бы со мною было, если б он тогда не пришел? Двадцать три года прожила бы озлобленной, несчастной, никому не нужной старухой, а скорее всего, давно бы умерла. Он вернул меня к жизни, это было как воскресение из мертвых". И, запутавшись в этой мешанине из добра и зла, она отказывается от попыток составить себе единое суждение; думает только о своей утрате, своем одиночестве, и убеждает себя, как тысячи вдов, которых невозвратимая утрата заставляет искать хоть какого-то утешения: "Газеты правы. Что-то в нем было необыкновенное".