Радость и страх
Шрифт:
Так он пытается в вежливой форме объяснить Табите, что она слишком уж поддается религиозному чувству, что это грозит ей истерией, а также что она в каком-то смысле не оправдала его ожиданий.
За последние годы Джон оценил свою мать как светскую женщину. Да, она ограниченна, деспотична, сумасбродна, нетерпелива, но зато как пленительна ее откровенность, невозмутимость, доступность, умение одеваться. Сегодня в ресторане ему было стыдно за нее. Он не понимает, что и она с каждым годом меняется, растет.
– Конечно, широкая публика всегда готова поверить любой чепухе, но я надеялся, что мы-то не поддадимся этому стадному чувству. Тебе не кажется, что это огульное осуждение ночной жизни - порядочная дешевка? Ведь во время войны ночная жизнь вполне естественна,
Табита прислушивается - не к его доводам, а к голосу, такому спокойному, рассудительному. Ее уже давно угнетает чувство вины - более глубокое, чем стыд от сознания, что сама она в безопасности. Она думает: "Джеймс не зря меня предупреждал, что Оксфорд пойдет Джону во вред, так и случилось. Он стал бессердечным, поверхностным".
Доехав наконец до дому, она говорит со вздохом: - Ты в самом деле не чувствуешь, как это дурно?
– Что именно дурно, мама? Жить нормальной жизнью, несмотря на войну? Нет, по чести говоря, не чувствую.
– Да не в этом дело.
– А в чем же?
Но она не отвечает. Не умеет она выразить словами ощущение, что сгубила живую душу - душу своего единственного сына.
А Джон вовсе не склонен как-то сужать круг своих интересов. Ему кажется, что он только-только научился по-настоящему ценить жизнь. Ему нравится быть важной персоной, правой рукой Голлана, и в этом качестве заседать в комитетах вместе с другими важными персонами; и особенно приятно бывает после таких заседаний, где чиновники вроде Стоуна и Смита, прожженные интриганы, дипломатично взвешивают каждое свое слово и рассчитывают каждый жест, отправиться на вечеринку к Бонсеру, где все хотят одного - весело провести время - и не скрывают этого, где никто никем не притворяется.
Из прежних компаньонов Бонсера один убит на фронте, другой сидит в тюрьме. Новые его коллеги тоже не в ладах с законом. Да и сам Бонсер, и все его приятели - авантюристы, спешащие нажиться, их-то Табита и называет спекулянтами. Таинственное и многоликое существо, нация, ведущая борьбу не на жизнь, а на смерть, та самая родина-мать, в любви к которой все они клянутся, - как и всякая мать, стала беспомощной жертвой. Тред-юнионы выкачали из ее карманов миллиард; фабричные работницы покупают меховые пальто, какие три года назад носили разве что герцогини. Квалифицированным рабочим платят больше, чем приходским священникам; и доход рабочей семьи превысил тысячу в год. Мелкие фабриканты, строители, торговцы, бывшие батраки, которые теперь обзавелись собственным сараем, лопатами, стремянкой и ломом, зарабатывают больше, чем судья или премьер-министр. Рестораны день и ночь полны нуворишей, чьи лица светятся торжеством, чьи жесты выдают стремление поскорее заграбастать все радости жизни. И этих же нуворишей, переполненных радостью жизни, которую называют вульгарной, потому что она торжествует, можно увидеть на вокзалах, где они провожают своих сыновей, отправляемых в битком набитых вагонах умирать в окопной грязи: женщины в новых мехах и шелках, с новой надменной повадкой, скопированной с какой-нибудь театральной копии знатной леди, роняют на новый грим слезы, столь же искренние, как их алчность; мужчины, лоснящиеся от сытости и самодовольства, восклицают: "Храни тебя бог!" - истово, словно и вправду уповая на бога.
– Я преклоняюсь перед нашими мальчиками, - говорит Бонсер Джону, положив ему на плечо руку, украшенную брильянтовым перстнем.
– Боже мой, подумать только, до чего им там тяжело! Война - страшное бедствие, Джон, но одна хорошая сторона у нее есть: она показала, сколько в людях благородства, заставила нас понять, что главное - это сердце, душа. Ты посмотри, какое настроение царит даже в пивных, какое единодушие. Я читал, что какой-то священник бывает в пивной в своей деревне. И правильно делает, Джонни. Истинно христианское единение - вот что нужно Англии.
В его квартире на Джермин-стрит день и ночь толпится народ. Солдаты, еще не смывшие грязь окопов, являются
туда прямо с поезда и спят на полу; офицеры, решив провести последние дни отпуска в Лондоне, приводят своих жен или подруг и располагаются на кроватях и диванах; хористки и хористы устраивают здесь вечеринки и до полуночи обсуждают свои театральные дела. Это нейтральная территория, здесь всех сдружила не война, а жизнь с ее радостями. Молоденькая жена, проводящая последние часы с мужем, и молоденькая проститутка, утешающая безусого поручика за его счет, мирно пьют бок о бок. И бывает, что, когда входит Бонсер, румяный, радушный, выпирающий из костюма, и с порога кричит: "Как жизнь, друзья? Не выпить ли нам чего-нибудь такого-этакого, вроде шампанского?" - они спрашивают друг друга: "Кто этот ужасный человек?" Добрая половина гостей с ним незнакома. Они приводят друг друга, съедают все, что найдут съестного, распоряжаются, а потом исчезают.– Приятели мне говорят - дурак, что даешь себя эксплуатировать, сообщает он Джону.
– И верно, попадаются бессовестные типы. Сигары на столе не оставишь - упрут. Но черт меня подери, Джонни, я же не скряга какой-нибудь. И у нас с тобой есть традиции, это в крови. Как-никак, по материнской линии мы Габсбурги, это тебе не фунт изюму.
Он размахивает своей большущей красной рукой с перстнем на пальце и сам ощущает себя монархом, от природы наделенным душевным величием, щедростью, которая и украшает его и губит.
– Благодарности я не жду, - говорит он.
– Просто я не могу иначе.
77
Джона разбирает смех, но смех беззлобный. В такие минуты он почти любит отца, и в этой любви есть доля радостного восхищения, какое вызывает поэт, воспаривший на крыльях фантазии. Такую радость испытываешь, когда смотришь хорошую пьесу и лично знаком с актерами. Их тогда ценишь вдвойне - как исполнителей и как друзей.
– Что новенького у Милли в театре?
– спрашивает он Бонсера.
– Она бесподобна, Джонни. Поэтому критики и ополчились на спектакль завидуют, очень уж быстро она прославилась. Эти отзывы в газетах - какое свинство! Она плакала, когда их прочла, - уткнулась головкой мне в грудь и рыдала как ребенок. Жестокий это мир, Джонни. Почему Милли, эта прелестная малютка, должна так ужасно страдать?
Постановка в театре Комедии обошлась, по слухам, в двадцать тысяч фунтов и терпит тысячу фунтов убытка в неделю. И сама Милли не дается Бонсеру в руки. Она обращается с ним грубо и живет со своим партнером. Под взрывы одобрительного хохота она изображает в лицах, как Бонсер ухаживает за ней, падает на колени, рыдает, молит и наконец добивается разрешения поцеловать ее в щеку. Ее друзья уверяют, что это ее лучшая роль.
С друзьями Бонсера Джон порой заводит речь о том, что Милли, чего доброго, его разорит и надо бы спасти его, пока не поздно. Но эти предложения не находят поддержки. "Ты сам попробуй, - советует ему как-то вечером в спальне некая Роза.
– Увидишь, что получится".
Роза - бывшая хористка. Когда-то она вышла замуж за молодого гвардейца, а потом согласилась на развод по договоренности с его семьей. Теперь ей лет пятьдесят, она толстая, глупая, слишком много пьет и сетует на эту свою слабость. К Джону она относится снисходительно, как к малому ребенку, и он спит с ней, потому что она не требует от него показных излияний и вообще никакого притворства. С ней ему просто и удобно.
– Но мы можем доказать, что она ему изменяет.
– Он не поверит, только огорчится. А зачем его, беднягу, огорчать, у него она одна радость.
– Почему же он огорчится, раз не поверит?
– Да ну тебя, малыш, все ты отлично понимаешь. Правду люди говорят, тебе бы учителем быть.
Джону обидно, его точно обвиняют в том, что он суется не в свое дело. Мне очень жаль. Роза, но, право же, я никогда в не пытался никого ничему учить; толку от этого все равно бы не было, верно?
– Ну вот, опять свое заладил. Ничего тебе не жаль, ты все надо мной смеешься. Смеешься надо мной, даже когда... ну, да я себе цену знаю.
– Что ты. Роза, да я без тебя бы пропал. Я тебя обожаю.