Радость и страх
Шрифт:
Табита объясняет, что время военное и всем надо как-то приспосабливаться, а они смотрят на нее злющими глазами или грубят: "А ты кто такая, чтобы нами командовать?"
Крошечный Уэклин бегает по платформе, потирая костлявые ручки.
– Ну вот и хорошо, вот и порядок, сейчас все уладим. Давайте-ка мы, миссис Бонсер, отправим еще одну группу на хлебный склад.
– На хлебный склад?
– возмущается Табита.
– Там же невозможные условия.
Уэклин будто и не слышал.
– Да, да, на хлебный склад, там места еще много... Вот и хорошо, - обращается он к разъяренной старухе, устоявшей против всех усилий сдвинуть с места ее и ее присных.
– Вполне с вами согласен, понимаю вас, вам не хочется разлучаться с друзьями. Да, всего тридцать семь человек.
И через полчаса эти тридцать семь человек уже выгружены из автобуса в хлебный склад, где, по мнению Табиты, еще хуже, чем на платформе. Здесь, правда, есть крыша и стены, но они же и задерживают внутри все запахи; а люди так же ютятся здесь на полу, и такая же здесь грязь и скученность.
– Пусть утрясутся, - говорит Уэклин Табите.
– Их только довезти до места, а они уж утрясутся.
– И радостно показывает ей, как старые (то есть прибывшие на сутки раньше) обитатели склада уже создали себе систему существования, примитивную, но практичную. Коврик обеспечивает уединение молодоженам; ведро, загороженное стулом, - общая уборная; черта, проведенная мелом по доскам пола, - граница между двумя частными владениями; мальчики по очереди сторожат кучки семейных припасов, и есть даже мировой судья, сам себя назначивший и умудряющийся под яростные выкрики снимать показания и выносить приговоры. Имеются даже нормы приличий и обнаженности. Детям разрешается сидеть голышом, пока их одежда сушится или чистится, взрослые же, раздеваясь, прикрываются хотя бы рукой или отворачиваются лицом к стене. Скромность существует - как у африканских племен, и опять начинается с первого инстинкта.
– Удивительно, удивительно, как они умеют устроиться. Дай им только утрястись. Молодцы они, миссис Бонсер, просто молодцы.
– И убегает.
Но Табите кажется, что Уэклин отступник, что он увиливает от исполнения долга. "Знает ведь, что этот склад - стыд и позор, но вообразил, что болтовней из чего угодно выкрутится. Все они такие". "Они" - это не только любой политический деятель, но и весь современный мир, и она, еще больше распаляясь гневом, едет домой воевать со своими собственными варварами.
Она занята целый день - когда не гоняется за малолетними дикарями и не дезинфицирует коридоры, то трудится в тех четырех комнатах, которые у нее еще остались. Единственная ее помощница теперь - старая Дороти, и они пользуются каждой свободной минутой, чтобы что-нибудь протирать и чистить. Они, пожалуй, стараются еще больше, чем прежде: белье крепче заглажено в острые складки; занавески стираются чаще; мебель и серебро сверкают ярче; даже рамы на стенах - оправа светлого золота для пейзажей импрессионистов - словно стали массивнее и больше блестят, а ковры в гостиной и столовой приобрели особенную мягкость и богатство красок, словно говорят: "Мы добротные, честные, мы из того честного времени, когда люди ходили в церковь и даже правители уважали правду".
Для Табиты Амбарный дом теперь оплот цивилизации, правды, чистоты, человеческого достоинства и веры среди вздымающихся волн греховности. Она - командир последнего форта, который сражается до конца, и каждый ее взгляд - взгляд воина. В шестьдесят восемь лет она съежилась в очень маленькую старушку, тонкую и легкую, как истощенный ребенок. Ее белые волосы, все еще густые и уложенные на макушке по моде начала века, слишком тяжелы для личика, которое они осеняют, сплошь исчерченного морщинками, словно ее тонкая белая кожа - скомканный кусок папиросной бумаги. На фоне этой белизны черные глаза кажутся неестественно большими и блестящими, как у беспокойного лемура, которого только что поймали и посадили в клетку; темные синеватые губы четко очерчены, в их быстрых, едва уловимых движениях отражается весь ход ее мыслей. То они злобно стиснуты, то вздрагивают от нервной решимости, то презрительно поджаты, то растягиваются и мягчеют от воспоминаний. И за каждым из этих чувств, за всеми ее поступками, ее отчаянным упорством, ее дерзостью - гнев на внучку. Нэнси присутствует в ее чувствах даже тогда, когда отсутствует
в мыслях, - так боль неизлечимого недуга забывается в работе, но она же и подстегивает эту неутомимую деятельность.Когда она взбивает подушку, силу ее руке придает возмущение этой девчонкой. Подбирая с ковра соринку, она думает: "Нэнси и не потрудилась бы нагнуться. Чисто ли, грязно - ей все одно".
Сильнее всего душа у нее болит о Нэнси по ночам, когда нельзя спастись работой. Когда Бонсер, раздраженный ее бессонницей, ворчит: "Все страдаешь из-за этой шлюшки? Я тебе когда еще говорил, что она плохо кончит. Ну и все, и забудь о ней", она испытывает такую острую тоску, такое глубокое разочарование, что боится дышать, чтобы не разрыдаться, но одновременно и злорадствует: "Да, плохо она кончит. Кто так себя ведет, тому не избежать наказания". И ей видится Нэнси, осознавшая свою вину, приниженная еще больше, чем тогда, когда ее бросил Скотт, блудная дочь, вернувшаяся в Амбарный дом.
"Может быть, тогда она не станет насмехаться над советами старой бабки, может быть, обратится к богу".
115
Поэтому ее встревожило, но не удивило, когда от Нэнси пришло письмо с обратным адресом здесь же, в Эрсли: "Нельзя ли нам повидаться так, чтобы не знал дедушка? Я здорово влипла".
Табита морщит нос на слово "влипла", но спешит по указанному в письме адресу. Воображение рисует ей Нэнси, покинутую, сломленную, в долгах.
– Написала-таки. Надо полагать, это значит, что тебе что-нибудь нужно.
– И оглядывает жалкую комнату, которую разыскала в глухом переулке почти в трущобах. Потом ищет на лице Нэнси следы раскаяния.
Нэнси уже не в военной форме, платье на ней мятое, обтрепанное. Она выглядит старше своих лет, повзрослела, отяжелела. Черты лица стали грубее, а глаза нахальнее. Очарование юности исчезло, но она толстенькая, румяная, с виду веселая, а нахальные глаза глядят на Табиту так, словно предлагают ей посмеяться шутке.
– Ну что, Нэнси? Этот тоже тебя бросил? И ничего удивительного.
– Понимаешь, бабушка, во-первых, меня уволили - выгнали с военной службы.
– За что?
– Ну, обычное.
– Обычное - это что значит?
– Да ты посмотри на меня, миленькая. Я же на пятом месяце.
Табита ошарашена. Потом взрывается: - И тебе не стыдно?
– Мне очень жаль, бабушка, но я даже притвориться не могу, что мне стыдно, просто глуповато себя чувствую.
– Ты хотя бы знаешь, кто отец?
– Ох, бабушка, - смеется Нэнси, - хорошего же ты обо мне мнения!
– Я почти год ничего о тебе не знаю. Все еще мистер Паркин?
– Да, бедный Джо.
– Бедный?
– Ну, понимаешь, я все хлопоты взяла на себя, потому что ему уж очень не хотелось этим заниматься.
– Хлопоты, хлопоты, - стонет Табита.
– А жениться на тебе он не собирается?
– Нет, он на меня страшно зол, думает, что я это нарочно, чтобы поймать его. Но ты насчет этого не волнуйся, как-нибудь все уладится. Единственный вопрос - финансы. Понимаешь, домой вернуться я не могу, потому что мама расстроится еще больше, чем ты, и в "Масоны" не могу приехать" потому что дедушку хватит удар. А с другой стороны, в кармане у меня ни шиша.
– Трудно осуждать твою мать и деда, если их, как ты изящно выражаешься, хватит удар. Тебя удивляет, что это может им не понравиться?
– Не сердись на меня, бабушка. Я знаю, тебе все это кажется каким-то ужасом. Но право же, сейчас все не так, как когда вы с дедушкой были молодые. Вам ведь приходилось думать о приличиях?
Сказано это мирным, даже виноватым тоном, но Табите на миг показалось, что Нэнси что-то известно о ее прошлом и она на это намекает. От возмущения она теряет дар речи - до чего же несправедливо, до чего подло было бы бросить ей такой упрек! Разве можно судить одинаковым судом обстоятельства ее побега из дому - ее, невинной девушки, воспитанной в строгих правилах, - с Бонсером, таким красивым, обольстительным, полным самых лучших намерений, и этот пошлый романчик - один эгоизм и чувственность - с циником и уродом Паркином!