Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
Как бы невероятно все это ни звучало, но полным блефом быть не могло.
— Милостивая государыня, немецкая дама, которая идет после русской гимназии в финский университет изучать эстонский фольклор, — это же просто фантастично…
Брови моей дамы образуют дугу. Она смотрит на меня вылупленными глазами:
— Почему немецкая?! Я не немецкая дама. Я эстонская дама!
Ну, такая формулировка была бы поразительна в любом случае. Однако в последнее время подобного рода явления уже настолько подготовили наше сознание, что с ног нас они уже не сбивают. У выдающихся эстонских деятелей, у тех немногих, у которых имеются жены, они, как правило, называют себя немецкими дамами, как бы ни были туманны для этого основания. Но среди самого молодого поколения, говорят, встречаются и такие, которые сказали бы о себе подобно моей визави. Разные Айно Таммы [138] и кто там еще. Но на устах именно этой молодой дамы такая фраза, такой возглас звучит 'epatant [139] . Хотя в жизни мне встречались и большие неожиданности, чем эта. К счастью. И к сожалению. Для дипломатов это неизбежно. Так что в отношении неожиданностей я, как бы это сказать, настолько закоснел, что для меня не составляет никакого труда с доброжелательной
138
А. Тамм (1864–1945) — эстонская певица и педагог.
139
Сногсшибательно (франц.).
— Милостивая государыня, значит, по происхождению эстонка?
Она с воодушевлением смотрит на меня:
— Разумеется, господин профессор. Так же, как и вы. Я знаю. Еще мой отец говорил мне, что у нас есть профессор Мартенс. Всемирно известный человек. По книгам которого учится половина студентов всего света. И который ездил в Америку заключать мир между Россией и Японией.
Теперь я уже с некоторым интересом спрашиваю, кто ее отец. В эстонском обществе не так уж много отцов, дочери которых имеют иностранный диплом магистра филологии. Но полной ясности у меня не возникает. Хозяин хутора, конечно. Волостной староста, только не понять, в Вильянди или в Валга. Адвокат, мне кажется, без диплома, но я воздерживаюсь от неловкого вопроса. Кроме того, как я понимаю, владелец дома и книжного магазина, видимо, в городе Валга. Пусть. Хотя всего этого как-то слишком много для одного человека.
— Это и был ваш отец, который привез вас в Пикксааре к поезду, как я видел?
— Ах, вы видели? Да, это был отец.
— Но послушайте, — я опускаю обращение, мне кажется, оно лишнее в разговоре с молодой женщиной, — раньше, когда вы говорили о своем посещении министра Зендера, вы обронили странные слова. Что вы получили от него документ для университета или Бестужевских курсов благодаря сенбернару? Ха-ха-ха-хаа. Расскажите, как это было.
И она сразу начинает рассказывать. Очень складно, с удовольствием прирожденной рассказчицы. Так подробно и красочно, что вся сцена предстает у меня перед глазами. В сущности, слишком красиво, слишком литературно, чтобы этому вполне поверить. Но и слишком точно, чтобы считать это сплошной выдумкой.
Ей семнадцать лет. От кого-то она получила рекомендательное письмо. Кто-то подготовил ее визит к министру. Это должно было исходить от достаточно влиятельного лица. Потому что гимназисток министр каждый день не принимает. Если у него остается время от работы (а в 1904 году воздух был слишком наэлектризован, чтобы это могло часто случаться), то ему хотелось бы посидеть над своим Горацием, от которого его оторвала государственная деятельность. Итак, эта девочка приходит в назначенное время в министерство. Кстати, я проверяю, знает ли она, где оно в Петербурге находится. Да, она знает: недалеко от Александрийского театра, по правой руке, на углу Фонтанки, огромный дом. Она приходит к вечеру, часа в четыре, и выясняется, что министр на чрезвычайно важном заседании, правда, здесь же, по другую сторону вестибюля с мраморным полом, но это общегосударственное заседание кураторов учебных округов, и барышне придется обождать. О ее приходе секретарю министра известно. Барышню просят обождать в кабинете министра. «Нужно сказать, это весьма странно, — подумал я. — Интересно, с чьей же рекомендацией она явилась». И она сидит там в кабинете в полном одиночестве на большом кожаном кресле. (Наверняка я не раз сидел на этом самом кресле, думаю я, и в каком-то нижнем слое мозга это общее кресло вызывает у меня ощущение пунктирной близости к молодой женщине, сидящей напротив, но близости непристойной…) Итак, она сидит там и ждет и, разумеется, волнуется. Она смотрит на огонь в топящемся камине и вдруг замечает, что в темноте рядом с камином что-то блестит — она видит собачьи глаза и собаку. Огромного пятнистого пса. И, конечно, очень пугается. Мгновение она взвешивает, не закричать ли и не выбежать ли из комнаты. Но, очевидно, инстинкт заставляет ее остаться на месте. Ей предстоит столь важная встреча, что какой-то очень давний, первобытный опыт может стать ее путеводителем. А еще возможно, что в ее памяти промелькнули какие-то литературные примеры — если не там, в кабинете министра, то, по крайней мере, здесь, в вагоне, когда она мне рассказывает. Ха-ха-хаа — и она тут же говорит: «Знаете, я только что перед этим прочла „Маленького лорда Фоунтлери“, если вы помните…» Она подавляет страх и начинает с собакой разговаривать. Дружески, нежно, но самоуверенно. Самоуверенность этой девочки вообще, должно быть, еще большая, чем можно себе представить. Громадное животное медленно встает и подходит к ней. От ее юбки пахнет домашней валгаской избой, и величественный министерский пес с интересом ее обнюхивает. Девушка смелеет и медленно, спокойно кладет руку на шубу сенбернара и начинает почесывать его за ушами и под мордой. Она говорит с ним мягко и убедительно, на безупречном государственном языке Пушкинской гимназии. И только услышав покашливание, замечает, что министр прибыл и — боже мой! — уже неизвестно сколько стоит и наблюдает за сценой. Девушка вскакивает, называет себя, ждет, пока министр предложит ей сесть и сядет сам, и излагает ему свою просьбу. Я представляю себе — с достаточно хорошим знанием дела, четко и коротко. Но министр слушает ее невнимательно и думает, что ее приход — одно из двух: или ребячливость, или бесстыдство, — последний вариант он от усталости отводит в сторону и решает отнестись к просьбе юной девицы как к детской ребячливости. И я его вполне понимаю. Ему уже давно надоели продолжающиеся студенческие беспорядки, и настроение у него довольно безнадежное. Ибо он тот министр, который относится к своему делу серьезно. Боже мой, да после того, как бывший московский и тартуский студент Карпович весной 1901 года убил министра Боголепова (потому что тот приказал сдать беспокойных студентов в солдаты), министром образования назначили бывшего военного министра Ванновского. В обновлении артиллерии и постройке новых казарм это был, разумеется, человек заслуженный. Своим первым помощником он избрал начальника тюремного управления Мещанинова, а вторым — Зенгера. Ибо речь шла все-таки о министерстве образования, а Зенгер был профессором римской литературы
Петербургского университета. Когда же Ванновский год спустя умер, на его месте под воздействием все еще продолжавшихся студенческих беспорядков все же оказался не тюремный начальник, а латинист. И вот он министр, и вся эта обжигающая каша всех университетов и других учебных заведений продолжает кипеть, а он должен отвечать. Вместо того чтобы роптать по поводу тупости политики в области народного образования, по поводу жалких сумм, отпускаемых на образование, вместо того чтобы читать в университете несколько скучные, солидные лекции и потом уютно сидеть дома над переводами Пушкина на латынь… Да, вместо всего этого он находится тут, утомленный кураторскими окольными жалобами, и должен слушать эту, саму по себе трогательно зубастую девочку, которая говорит ему о своем снобистском желании, будто это центральная проблема не только в империи, но и в мире… Министр устало открывает глаза с воспаленными веками и смотрит на нее:— Милая барышня, я не могу этого сделать. Я не могу предписывать ректору Бестужевских курсов, кого ему принимать и кого нет. Поймите меня: все учебные заведения требуют расширения своей автономии, а вы хотите, чтобы министр стал вмешиваться в такие конкретные вопросы. Сожалею. Но я не могу.
Министр встает. И девушка вынуждена встать. В горле у нее комок. Потом она смотрит на собаку. Во время всего разговора между хозяином и посетительницей она держала свою тяжелую, теплую морду у нее на коленях и теперь мокрым взглядом смотрит на нее. Девушка опускается перед собакой на корточки, прижимает лицо к ее мохнатому уху (чтобы ухом вытереть слезы со щек) и говорит — но не шепотом, а все же так, чтобы министр слышал (и у меня подозрение, что это делается намеренно):
— Ах, милый пес, ты понимаешь меня гораздо лучше, чем твой хозяин…
И вдруг усталый министр начинает приглушенно смеяться и произносит:
— Одну минуту, барышня. Присядьте.
И когда девушка, едва живая от вновь возникшей надежды, садится, министр тоже снова садится за стол и говорит:
— Ну что мне с вами делать, — и пишет просимую записку.
Тчухх-тчухх — тчухх-тчухх — тчухх-тчухх — тчухх-тчухх.
Мы пересекаем северный край Латвии. Судя по паровозному дыму, солнечная погода стала ветреной. Будем надеяться, что там, на архипелаге, ветер не слишком раскачивает императорские лодки. А здесь напротив меня сидит эта улыбающаяся молодая женщина, ребячливая, самоуверенная, физически конкретная, и едва уловимо пахнет «Парижским ветерком». С ней нужно бы поговорить о теперешних, сегодняшних, завтрашних делах. Следует проявить интерес к тому, где же она живет, чем, в сущности, занимается. И кто ее муж.
— Сударыня едет, как и я, через Валга в Петербург?
— Да. А из Петербурга в Хельсинки.
Значит, у нас фантастически много времени. И я могу проявить интерес и к прошлым делам. Настолько, насколько они у нее есть.
— Позвольте мне полюбопытствовать, кто устроил вам аудиенцию у министра? Это совсем не повседневное событие, чтобы по столь личному поводу (я воздерживаюсь сказать: по столь пустячному поводу) идти к министру.
— Пожалуйста, конечно, — отвечает молодая дама с готовностью, — здесь нет никакой тайны. Аудиенцию устроил мне господин Тыниссон. Благодаря своим связям. Вы знаете господина Тыниссона?
Что значит, знаю ли я? Господин Тыниссон весной девятьсот четвертого года, когда собралась Дума, был у меня. Он хотел привести ко мне на Пантелеймоновскую чуть ли не полгруппы сторонников автономии в кадетской партии. Эстонцев, латышей, половину поляков. Чтобы я прочитал им приватный доклад о принципах автономии с точки зрения международного права. Ну, знаете ли! Господин Тыниссон, с божьей помощью, все, что угодно, только не революционер. Но такой доклад не мог остаться тайной. И в соответствующем месте по этому поводу сразу сказали бы: «Мартенс раздувает в своих лекциях для членов Думы сепаратизм!» Совершенно независимо от того, что я им на самом деле говорил бы. Так что я слушал господина Тыниссона и рассматривал его. Этот длинный тощий человек с бородой торчком — в то время ему еще не было сорока — по виду скорее балтийский барон, нежели сын эстонца. Хотя он, как говорили, находился в громком конфликте с эстляндскими немцами. Разумеется, он считал себя выдающимся оратором и с глазу на глаз говорил с людьми так, будто читал трактат, — жестикулируя и громко. Но, по крайней мере в близких ему кругах, его считали и считают до сих пор неподкупно честным человеком. Что в наше время, разумеется, большая редкость. Но повторяю: он не был и не стал революционером. Однако делами своей эстонской буржуазии он, кажется, занимается с надоедливой ретивостью. А я не могу и не хочу — скорее не хочу, чем не могу — вмешиваться в их провинциальные дела… Особенно если в этих, делах пытаются коалировать. Нет-нет-нет. Так что я дружески улыбнулся ему и сказал по-эстонски, как и он демонстративно со мной разговаривал: «Да-а. Разумеется. В принципе — с удовольствием. Хотя по моей концепции автономия — чисто государственно-правовой вопрос, с точки зрения международного права не имеющий никакого аспекта. Что, как я понимаю, вряд ли вас удовлетворит. И, увы, — на всякий случай добавил я, — у меня не будет времени, чтобы ознакомить вас и ваших единомышленников с моей трактовкой. Потому что я должен ехать в Париж на встречу членов правления Института международного права». (Я не мог сказать — на конгресс. Потому что тогда об этом было бы напечатано в газетах.)
— Ах так, — сказал господин Тыниссон неприятно громким голосом, — ну, тогда нам придется обратиться к вашему коллеге барону Таубе и послушать, что он нам ответит. Я полагал, что эстонский интернационалист даст нам более благоприятный ответ, чем барон. Но, может быть, барон настолько смелее, что все же нам ответит.
С улыбкой я позволил этому ответу прозвучать. Я не принял его к сведению. И сдержанно сказал:
— Господин Тыниссон, барон Таубе прекрасный специалист. И хотя он на пятнадцать лет моложе меня, он не менее опытен, чем я.
Закинув голову назад и выставив бородку, Тыниссон ушел. Так что — знаю ли я его?..
— Нет, милостивая государыня. Я знаю его относительно… Поскольку об эстонских делах я время от времени кое-что слышу. Я даже встречался с ним. Но знать его я не знаю.
— Но — я надеюсь — вы его цените?
Ммм… Не сказано ли это с большим жаром, чем того требует политическая симпатия? Не слишком ли много настойчивой надежды в круглых серых глазах дамы? А я сам — ха-ха-хаа — не приревновал ли я ее к господину Тыниссону?! Во всяком случае, я говорю:
— Милостивая государыня, простите мне мою объективность: если смотреть со столичного и, более того, европейского уровня, то в том, что делает господин Тыниссон, нет особой важности. Но то, как он это делает, действительно заслуживает похвалы. Ибо я слышал, что он на редкость честный человек…
По сияющему взгляду молодой дамы, по вспыхнувшему румянцу, который распространился с лица на белую шею, я вижу, что она довольна. И я испытываю потребность во имя объективности охладить ее радость. Так что я добавляю: