Рассказ о голубом покое
Шрифт:
— Жить! Жить! — твердил Данилё Казакоф каждой чёрточкой своего ежесекундно меняющегося лица, как по горной дороге за каждым новым поворотом меняются виды, и один пейзаж на другой не похож.
— Жить! Жить! — будоражил он полуленивых, полузасохших. И, лукаво улыбаясь, легонько подталкивал спины, тормошил, привыкшие к размеренным движениям руки-ноги и с той же лукавой улыбкой следил за румянцем женских щёк, за лёгким трепетом девичьих ресниц, — румянцем, сулящим пышность предзакатной зари, трепетом, вещающим возможную бурю.
Данилё Казакоф по восковым очертаниям предсказывал свадьбы, флёр-д’оранжем
Поздно засыпали сёстры-близнецы, и подолгу беспокойно шевелились по подушкам голубые и розовые оборки, и не раз одна стриженая головка окликала другую:
— Ты спишь? — и под голубыми лентами, так же, как под розовыми, одинаковым тревожным биением стучали сердца.
Данилё Казакоф предложил поездку на Капри, — о, это несущественно, что некоторая часть мужской половины неодобрительно отнеслась к этому и что Лауридс Рист, тщетно старавшийся перехватить подсмеивающийся взгляд Данилё Казакофа, вышел из комнаты и даже хлопнул дверью. Ничего, потом, после того, как княгиня воскликнула: «Это восхитительно», и господин советник сказал поспешно: «Берта, одевайся», он у марино догнал уезжающих.
И только один каприйский старик-лодочник услышал шёпот: «Берта, вы моя самая большая и светлая радость».
Но разве каприйские рыбаки понимают французский язык, и разве вообще старикашки что-нибудь смыслят в любовном шёпоте, подсказанном солнцем?
Зато женщины встали сомкнутым рядом, и немедленно с готовностью примкнули к ним доктор Пресслер и Кнут Сильван.
И Кнут Сильван мельком взглянул на Сельму Екбом, но была в мимолётном взоре такая длинная, такая горячая просьба. И дважды Сельма отрицательно покачала головой, и тоже молча и тоже только глазами указала на окно своей комнаты. Но в третий раз не докачнула головой и попросила Эйнара Нильсена посидеть с Екбомом.
Кровать хромого ботаника стояла близко у окна, — под окном рассыпались весёлые голоса, под окном по белой лестнице барабанили быстрые каблучки и, оттеняя женскую экспансивность, веско с достоинством чеканили мужские ботинки.
— Закройте окно, — попросил Екбом, шелестя ботаническим атласом Амундсена.
Нильсен, закрыв окно, облокотился о подоконник.
— Эйнар Нильсен…— тихо окликнул Екбом.— Эйнар Нильсен… Вы тоже…— дрожащие пальцы, скользя по странице, гладили чайную розу.— Вы тоже влюблены в мою жену?
Эйнар Нильсен молчал и не оборачивался.
— Вы лучше Кнута Сильвана, — точно про себя проговорил Екбом.— Вы глубже и честнее, — и уронил остроконечную головку на раскрытый атлас, на чайную розу…
— Жить! Жить! — смеялись губы Данилё Казакофа, и точно не к марино, не к самой заурядной барке вёл он жильцов «Конкордии», а в какое-то новое ослепительное царство, куда только избранные попадают,
куда путь свершается на посеребренных ладьях с шёлковыми синими парусами. И каким блестящим видением обернулась эта самая обыкновенная прогулка на Капри!Как беззаботно прыгала с камня на камень маленькая фрау Герта, как ловко показывала мадам Бадан высокий подъём своих, по правде говоря, безукоризненных ножек, как трогательно-мило проговорила мистрис Тоблинг, что после такой прогулки пятнадцатиэтажные дома Чикаго способны любить любую, даже не очень восприимчивую, женскую душу, как молодо, по-юношески затянул доктор Пресслер старую студенческую песню и, заслышав её, чуть было не заплакала фрау Алиса, и даже что-то замурлыкал под нос мистер Ортон.
И пели и звенели румынские браслеты о неминуемом пламенном восторге.
— Княгиня, вы воздушны, как фея, — сказал ей Данилё Казакоф и протянул многообещающую руку, чтоб могла княгиня грузно перепрыгнуть с лодки на берег, не боясь солёными брызгами окропить свои прозрачные и более чем телесного цвета чулки.
Маленькую тесную тратторию выбрал Данилё Казакоф для отдыха.
Выбор его восхитил княгиню, и поэтический уголок был одобрен всеми.
И шепнула Лора Гресвик Сильвии Гресвик:
— Совсем, как в кино. Помнишь ленту «В плену у контрабандистов»?
И быстрым, быстрым говорком ответила Сильвия: — «О, да-да», не оборачиваясь, не спуская с Данилё Казакофа восторженно-изумлённых глаз: по траттории светлым духом, бескрылым серафимом носился Казакоф.
Он тормошил хозяина, из сонной дрёмы выводил толстую хозяйку, и на объёмистый живот каприйской матроны уже скатывались струйки довольного смеха, босоногую девчонку-прислужницу заставлял замирать на полдороге с раскрытым ртом, куда немедленно летела неизвестно откуда взявшаяся конфета, и, не умолкая, с каждым из сидящих за столом перекидывался нужным для каждого словом, замечанием, шуткой.
И скрылся на миг светлый дух, чтобы вскоре появиться в сопровождении трёх мандолин.
Музыканты отвешивали низкие поклоны, княгиня воздушной почтой на кончике воздушного поцелуя посылала Данилё Казакофу:
— Мсье Казакоф, вы прямо очаровательны.
Да, как сам апрель, коварны итальянские мандолины, поющие в апрельский предвечерний час на пороге маленькой траттории, под чьими сводами к сумеркам густеет запах вина, немало пролитого тут.
Они подстерегают неопытных, они плутовски подзадоривают седины, без всякого уважения к ним, они женщинам, как наперсницы, нашёптывают нескромности, девушек подталкивают к пропасти, и девушки с закрытыми глазами покорно идут к гибели, они стариков заводят в тупики, там оставляют их и сами убегают, сладким насмешливым рокотом обещая когда-нибудь вернуться.
Лауридс Рист за порогом угощал музыкантов, фрау Берта присоединилась к нему; это понятно: фрау Берта сказала, что ей хочется на свежий воздух.
А за их спиной, высоко подняв стакан, обводя всех сияющим взором, Данилё Казакоф восклицал:
— Мои дорогие гости… Да-да, сегодня вы все мои гости… Я беру вас всех… Себе… На весь вечер, на всю ночь, до зари…
Доктор Пресслер ткнул своего соседа — Рисслера в бок слегка покачнулся, хихикнул и пробормотал с восхищением:
— Dieser Kerl ist famoes! Какой аппетит, а?