Разноцветные глаза (сборник)
Шрифт:
Все началось восемь лет тому назад, во время осады крепости на том берегу Дуная. Спать ему не хотелось, дело было днем, видно было хорошо. Ему захотелось набрать бобов, он прошелся саблей по стеблям и в тот же миг почувствовал боль, как будто порезался о траву. Он огляделся, но ничего не заметил. Боль быстро прошла, он забыл о случившемся, но в первой же схватке все повторилось, и гораздо хуже. В тот день он настиг в битве врага, задел саблей его левую руку и тут же почувствовал, что кто-то ударил его по руке. Он обернулся, чтобы отбиться, но никого не увидел. Только бледная белая полоса указывала на его левой руке то место, которое он повредил врагу. Эти случаи стали повторяться, и Вит безмерно страдал: в схватке, вместо того чтобы беречь себя, ему приходилось следить за тем, где и как поразить противника, потому что наносимые им раны появлялись и на его теле. С тех пор Вит Ямомет потерял сон, его отряд, грабивший по Дунаю, стал разбегаться, и Вит вынужден был сражаться немилосердно, не щадя ни себя, ни других. Сильнейшие боли в голове и в костях, одолевавшие его после таких боев, он лечил подолгу и с большим трудом, почти так же, как исцелялись раны, наносимые им. Так он терпел за многих сразу. Это было невыносимо, и он
– Смени саблю, эта – не для тебя, – сказал Омир Ямомет брату, выслушав его рассказ.
– Менял дважды – не помогает. Эта у меня – уже не отцовская, – ответил страждущий.
– В таком случае брось ее, ты не для нее.
– Этого я не могу.
– Тогда тебе поможет только тот, что на стене, – и Омир указал брату на Христа, распятого на деревянной доске, с кровавыми следами на ладонях и ступнях. На том они и расстались, не проронив больше ни слова.
Но спустя три дня Вита привезли в перевернутом седле, привязанном между двух коней. Он был без сознания. Ресницы его поседели, глаза неподвижно замерли не в силах избавиться от мучений. На ладонях и стопах виднелись грубые шрамы, будто его руки и ноги прибивали гвоздями, оставившими след и после того, как раны зажили. Омир немедленно велел одному из воинов вернуться туда, где они разбойничали, и копьем прекратить муки того несчастного, которого его брат прибил к кресту возле Дуная, сам же занялся Витом, пытаясь его исцелить. Но кровавые отметины ныли все сильнее, и Вит уверял, что слышит свою боль, что она хочет ему что-то сказать. Все старания Омира были напрасны, раны открылись, в них показалась кровь, а на груди Вита появился белый шрам, как от удара копьем: вероятно, посланный воин как раз прибыл на Дунай и выполнил поручение Омира, и его удар копьем, словно эхо, проступил на теле Вита.
Когда больной немного оправился, братья решили поискать спасения в больших крепостях на том берегу Дуная. Бродяги и нищие приносили из-за реки вести о городах, которые, подобно колодцам, жили в камне. Ходили слухи о купальнях, посыпанных разноцветной галькой, где полы разукрашены четырехлистным клевером, о павлинах, что не едят ничего, кроме глаз людей и скота, о рыбах, питающихся ушами и пальцами, и Омир думал, что там наверняка найдутся мудрецы, которые исцелят его беспамятного брата. Так они и отправились, посадив Омира на коня позади Вита, потому что он не умел ездить верхом. Уже в пути Омир понял, что и Вит Ямомет не бывал в городах и знает их не изнутри, а лишь снаружи, словно чужую шапку. Они оставили всадников Вита Ямомета в лесу, взяли все деньги, что нашлись в кошелях, и в опанках [27] из мочала вошли в город. Они искали храм Иоанна Евангелиста, который им посоветовали и как место для ночлега, и как больницу, но среди каменных улиц отыскать путь оказалось нелегко. Улицам не было конца, но ни на одной не оказалось храма Иоанна Евангелиста, и вскоре они утратили всякое представление, где находятся. Вит больше не думал о том, куда идти, а, закрыв глаза, читал свои раны.
27
Опанки – онучи, лапти.
– Слушай! Опять они говорят мне, – вскрикивал он.
«Шрамы надо перевязать необрезанными женскими волосами!» – шептала ему боль, и он вторил ей…
Устав и отчаявшись, понимая, что и в лесу вокруг крепости, и на реке уже темно, они принялись искать корчму, но тут выяснилось, что всех их денег хватит разве что на один ночлег. Тогда Омир уложил Вита, ослабевшего за день не только телом, но и духом, куда-то под лестницей и оставил денег, чтобы его до рассвета не тревожили, а сам, пока брат отдыхал, отправился искать целителей.
– Далеко ли до храма Святого Иоанна Евангелиста? – спрашивал он всех подряд на своем пути.
– А знаешь ли ты, сколько переночевало под моими волосами? – спросила его одна женщина, вместо ответа предлагая ему себя.
– Не знаю, – сказал Омир оторопев.
– Я и сама не знаю, – отвечала женщина и попросила у него за ночь с ней столько, что ему стало ясно, что если столько же просят все женщины, ему придется всю жизнь прожить одному и никогда не стать мужчиной.
Он повернул назад и побежал на первый же свет, который заметил. Оказалось, что дверь вела на клирос, где как раз гасили свечи. Слабоумный пономарь, на безбородом лице которого время остановилось в возрасте пятнадцати лет, а ноги и горб добрались до шестидесяти, собирал с аналоев книги и забрасывал их на полки, потому что не дотягивался до них. «Голова как бочка, а ума – с вошь!» – прошептал Омир Ямомет, пораженный мыслью о том, сколько этот убогий мог бы прочитать в книгах, но так и не прочитал. Он прошмыгнул в темную церковь, где освещен был один алтарь. И там, на высоте, какой, как он раньше видел, достигали только птицы и деревья, на мозаичной фреске, сверкающей так, словно она в слезах, увидел преследовавший его образ. На фреске был изображен город, точно такой же, как и окружавший его, и город этот рушился, и видно было, что художник смотрит на вещи от них к себе, а не наоборот, как простой смертный, так что крыши вдалеке и падающие столы и стены крупнее тех, что ближе. Все было наоборот, подобно тому, как когда-то Омир прочитал в книге то, чего в ней не было…
«Я мог стать умнее книги! Я мог стать кем-то, кем не стал!» – понял он и в ужасе поспешил назад к брату. Но ему никак не удавалось найти обратный путь. Темнело, он видел людей, идущих с зажженными лучинами по улицам. К ним подходили девушки, брали лучину, и они удалялись вместе, обнявшись; он понял, что они продаются за язычок пламени. Он и сам зажег лучину и побрел дальше, но ни одна девушка не подошла к нему. Его огонь явно был иным, и все, кроме него, с первого взгляда это чувствовали. Вдруг он понял, чем мужчины отличаются от женщин, словно они принадлежат к двум разным видам живых существ, как, используя одни и те же слова, они говорят на совершенно разных языках и как одна и та же
пища приобретает у них во рту разный вкус. Он проходил мимо зданий из мрамора, мимо огня, заключенного в стекло, мимо озера с мощеными берегами, в котором плавали рыбы, мимо окон в каменных цветах и, завороженный, усталый и голодный, нашел наконец лестницу, где оставил Вита, по его голосу, что был слышен издалека.«Когда колокола звонят наоборот, слушай внимательно имя, которое они выговаривают, и берегись, человек с этим именем убьет тебя!» – читал Вит Ямомет свою боль.
Омир прилег рядом с братом, прислонившись головой к стене, пожевал сухую лепешку, которую они привезли в седле. На животе у него было полно пота, морщин от прожитых лет, слез и хлебных крошек, падающих на его член, набухший и ни разу не утоленный. Он чувствовал себя старым, бедным, несчастным, голодным, потерянным и обманутым настолько, что пища встала комом у него в горле. Ему надо было на что-то решиться. Вдруг Омир Ямомет вскочил, достал саблю брата, оставив незамеченными ножны под его головой, и стремительно покинул город. Он добрался до леса, оседлал коня Вита и повел конницу на крепость. В стремительной атаке они снесли ворота, вошли в город, пробивая ступени подковами, разорили и сожгли его, а наутро Омир Ямомет приказал, чтобы кони топтали руины церкви и чтобы под копытами не осталось ни кусочка мозаики, словно они молотят хлеб.
Рассказ был окончен, от белой печи исходило тепло, никто больше не подбрасывал дров. Почти все слушатели спали.
Уходя, я разглядывал человека в тени, рассказавшего эту историю, и размышлял, предчувствует ли он что-то во всем этом и что он об этом думает. В темноте у стены видны были только его колени, крупные, как лоб, словно их замесили такие же крупные ладони, а стопы были так выгнуты, будто он изнутри ногой держал смятый опанок. Лица его не было видно, но сигарета горела в темноте перед ним, и на мгновение мне показалось, что я знаю, о чем он думает. Над ним постепенно гасли огни в магазинах и лавках Палилулы и голубовато светился из-за домов бульвар. Он лежал в темноте, курил и мечтал о зеленом лесе за городом и о коннице в этом лесу.
Перевод Е. Кузнецовой
Ангел в очках
1
В 1771 году первый сентябрьский экипаж, отправившийся в восемь часов утра из Триеста в Вену, миновал завесу ливня в венском Новом Городе и въехал с другой стороны дождя в солнечную и царственную австрийскую столицу. Мокрые кони лоснились на солнце, от их грив валил пар, а дождевые потоки еще струились по столичным улицам, и кучер любезно подал на Фляйшмаркете экипаж к разноцветным окнам гостиницы «У белого волка» и распахнул дверцу у самого входа. Так что единственный выходивший здесь пассажир, не коснувшись земли, шагнул с подножки экипажа прямо в корчму. Сначала появился его сапог цвета фиалок в росе, который под серебряной застежкой нес свой груз на каблуке совсем иного цвета, после чего появился и сам «груз» с подушкой под мышкой и кожаным саквояжем, сводчатую крышку которого украшала железная ручка. Щеки у путешественника были мягкие, с ямочками, исчезающими, когда он улыбался, о волосах невозможно было сказать, мужские они или женские, в блестящих ногтях отражались столь же блестящие фарфоровые пуговицы его наряда. Нос оседлали круглые очки, на которые ниспадали густые брови, так что он смотрел на них сквозь стекла, как на траву. Он был в платье из тонкого голубого английского сукна, заправленном, чтобы не запачкать, в сапоги. На старом Мясном рынке, вблизи церкви и деревянной улицы, называющейся по церкви Греческой, приезжего никто не знал. Хозяин гостиницы, сообразивший, что прибывший – православный монах, был поражен, приняв от неизвестного следующий заказ: вареные в вине раки, жареная на меду рыба и фасоль с молотыми грецкими орехами. Оказалось, что приезжий не очень хорошо знает язык и здешние порядки и ищет в Вене жилье. В ожидании ужина он достал из саквояжа собственный прибор: нож, вилку и стакан – прибор, которым давно не пользовались, начищенный последний раз еще на Корфу песком Ионического моря. Все это он разложил возле тарелки с улыбкой, которую забыл убрать с лица в Триесте, при отправлении, и улыбка эта устала в пути вместе с ним. Облокотившись, он слушал, как за окном шумят дети, которые выбежали на улицу умыться под дождем и догоняли мыло, выскользнувшее от них и поплывшее по ручейку вниз в сторону собора Святого Стефана и улицы Тиферграбен так быстро, что им было не догнать и не поймать его. После ужина прибывшего направили к греческому священнику на Штайерхоф, отцу Антимосу Газису, который «живет здесь недалеко, трубку табака не успеешь выкурить, пока дойдешь».
Монах шел и нес свой саквояж, другой рукой он размахивал шляпой, словно разгоняя темноту, наконец он нашел латунное яблоко звонка, в котором отражалась удалявшаяся улица с фонарями в глубине. Вскоре он сидел на втором этаже за рюмкой коньяку, под часами, показывавшими двум господам, сидевшим рядом с гостем, буквы вместо цифр. С одной стороны от него сидел приходской священник, к которому посоветовали обратиться в гостинице, с другой – хозяин дома, одетый в куртку из собачьей шерсти, которая словно повторяла цвет его глаз, усов и бакенбард. Отец Николас Димитрис не стал откладывать дело.
– Не только жилье, – уверял он нежданного гостя, обращаясь к священнику, как будто гостя и не было, что служило знаком особой любезности, – не только кров над головой, но и трапезу с нами пусть разделит, пока не познакомится со здешними порядками и не устроится как следует.
После этого важного заявления разговор сразу же оживился. Трудно сказать, было ли это следствием коньяка, в котором отблескивал дождь на окне, освещенном с улицы фонарем, или облегчения, которое испытал гость, оттого что ему не надо было больше, как он в шутку выразился, искать «четыре ноги для своих двух». Гость рассказывал об Афоне, Корфу и Венеции, где он побывал; разговор шел на греческом, этот язык и их беседа здесь, в Вене, сближали людей за столом, и они не чувствовали, что оказались вместе впервые. Однако хозяин продолжал потирать ручку своего кресла, будто гладил собаку. Услышав наконец, чем занимается новый жилец, он, словно в сеть, поймал своим взглядом священника Антимоса, взялся за ухо с серьгой под волосами и принялся усердно потирать камень серьги двумя пальцами.