Реквием
Шрифт:
– Я понимала, что извиняться перед родителями можно только за малые проступки, и уже не ждала прощения. Я не видела дороги назад, потому-то была непрошибаемая и училась кое-как. А вот тебе мне совестно было врать. Рядом с тобой я казалась себе нелепой, никчемной, жалкой. Не возражай, – с горькой усмешкой добавила Инна.
– Если бы ты с рождения попала в деревню, возможно, не пришлось бы тебе проходить столь тернистый путь становления и взросления.
– Свинья всегда грязь найдет, – критически восприняла Инна попытку Лены оправдать ее детско-отроческие «вывихи».
– Раскрепощенная была. По-своему самоутверждалась. Важен не поступок, а намерения, с какой целью он совершался, – заметила Лена.
Мелькнула неожиданная мысль:
– Внесу твое заявление на счет своей доброй памяти, как в банк, чтобы пред вратами…
Я была наглой девчонкой, которая могла что угодно сказать, про что угодно спросить. Мать, бывало, злится, мол, говори да не заговаривайся. Но я еще больше распалялась, а потом убегала от наказания в лес огородами, как раньше говорили, задами. Иногда страх вязал по рукам и ногам, а я все равно… Мать в след мне орет: «Вот влипнешь по самые уши, задашь работенку милиции, и песенка твоя спета». А я упорно стою на своем и горжусь своей способностью ей противостоять. Не боялась остаться за бортом жизни. Глупая была, стервозная.
– И тем более ценна твоя победа над собой.
– И взрослой ни чинов, ни званий не признавала. Отпугивала всех своей резкостью и категоричностью. А ведь на самом деле смелой не была. Так, пустая бравада, прикрытие. Вскипала из-за пустяков. Иногда это была решимость отчаяния, иногда от смятения бузила. Никогда не противилась искушению излить свой гнев.
– И, тем не менее, глупые детские наклонности типа бессмысленной непредсказуемой жестокости больше не заявляли о себе.
– Да уж лучше, чем ничего…
– Меня в детстве поражала твоя смелость и умение оспаривать любой неверный, с твоей точки зрения, довод. Отважно не сдавала позиций ни перед детьми, ни перед взрослыми. А я была тормозная. Вечно в ступоре.
– Ты не могла пойти наперекор своей совести. С тобою все напускное во мне исчезало.
Голос Инны слегка дрогнул. Она чуть приподняла голову, словно прислушиваясь к отзвукам дней давно минувших.
– Много чего я не могла. Вот говорят, что в детстве все люди вокруг кажутся славными, потому что в эти годы больше замечаешь хорошего. А я так никогда не думала. Мне даже мать недолго казалась образцом добродетели. Только лет до пяти мысли не допускала, что в ее жизни могут быть бесчестья и поражения. А потом… Конечно, первое время я в полной мере в этом не могла признаться даже самой себе, но позже поведение скорректировала. Не понимала я – да и не горела желанием понять, – что во взрослой жизни в любой момент из состояния блаженного благополучия человек может не по своей вине быть ввергнутым в бездну несчастий, и что не скоро всё у него обернется к лучшему. Я не виню свою мать. Не всем дается счастье. Ее первейшей заботой было накормить меня. Помню, она почему-то постоянно находилась в состоянии безысходной тревоги и взвинченности. И бабушка денно и нощно в думах. Только не понимала мать, что надо было ко мне с лаской, с нежностью. Видно, и ей их никогда не доставалось. И бабушке тоже. Эх, жизнь!
Инна тяжело вздохнула и задумалась.
– Мы с тобой были разные, а вопрос лидерства между нами никогда не стоял. Никто из нас не стремился верховодить. Лена, что тебя больше выводило из себя: сказанная в глаза нелестная правда или заведомая ложь?
– Ложь. Правду я воспринимала конструктивно, хотя, конечно, внутренне болезненно ёжась.
– Ты в детстве держалась в стороне, не желая смешиваться с остальными, и тем выгодно отличалась. Молча и гордо отклоняла любое вздорное предложение нашей компании.
– Не гордо. Переживала за тебя.
– У нас в семье детям не принято было возражать старшим. А мне к тому же не давалось собственной воли на поступки, поэтому и чужим я не умела давать отпор. Вот и сторонилась. Помнишь тот случай с мороженым? Так и не дала мне его стервозная тетка. Нажилась
на ребенке. И я ушла в слезах. Ты бы такого с собой не позволила сотворить. Ты бы этого так не оставила. Ларек разнесла бы, но свои десять копеек вернула.– Жила ты в деревне, а деревенского приволья не знала.
– Но в школе класса с шестого на переменах, да и на уроках, часто срывалась. Забывала правила приличия и благоразумия. Будто от спячки проснулась. Дралась, на головах ходила, проявляла полную готовность к любым проявлениям шалостей.
– Не к любым, допустим.
– Душу отводила. Теперь сказали бы – отрывалась. С детьми мне было просто. С мальчишками воевать не боялась, но рогатку в руках не держала, на людей и животных не направляла. Особенно вольных птичек жалела. Они для меня были символом свободы.
– Сама всё детство была раненой. Как душа только выжила!
– Не надо меня жалеть.
– После школы мы всей компанией гулять шли, а ты коровьи лепешки и конские яблоки собирать. Тебе хату мазать надо было или еще что-то по хозяйству делать.
– Радовало сознание, что помогаю, доставляю удовольствие бабушке, приношу ради нее пусть маленькие, но для меня ощутимые жертвы. Тогда я еще не знала, что вся моя взрослая жизнь тоже сплошь будет состоять из жертв, – усмехнулась Лена.
– А меня мать с бабушкой не неволили, не заставляли работать. Не справлялись со мной, хотя и благословляли деревянной ложкой по лбу или хворостиной. Но в основном это была расплата за злой острый язык, за то, что будоражила их своими грубыми прямолинейными выпадами, ставила на кон остатки их достоинства. Занозистая была и к тому же шалапутная. Не жалела я мать.
– Жалела, только сама себе в этом не хотела признаваться, потому что во многом была с ней не согласна. С нарочитой грубостью характером с ней мерялась, честность и справедливость свою пыталась донести и отстоять. А она не понимала тебя, и ты делала ей назло. Иногда чужие люди бывают ближе родных.
– Не смей подбивать меня к самопрощению, не ищи мне оправдания. Я шибко злая была. Никому не спускала. Помню, заблудилась в лесу, некоторое время потерянно бродила в поисках хотя бы тропинки. Орала, аукала, аж горло сорвала. А Колька, зловредный гаденыш, оказывается, рядом ходил и не откликался. Я заметила его, позвала, а он вглубь от меня ушел, чтобы я еще помаялась и поволновалась. Очень я осерчала. Когда сошлись, хотелось мне огулять его лозиной, но стерпела. Следы останутся. Тогда мне не избежать порки. И что я выгадаю? Так я улучила момент и под шумок, когда все расположились отдохнуть, будто ненароком в темноте села в его корзину с грибами. Не промазала.
Помню, когда задумала месть, меня аж пот прошиб, хотя и считала себя правой. Больше того, на душе сделалось прескверно. Но как только пересилила себя, помяла грибы, мне враз полегчало. Но тут все ясно: за дело наказала, а вот с чего дома вытворяла или в компании – сама не пойму. Глаз да глаз за мной был нужен. Зачем воевала? Почему дрянью была?
Тогда – ты же помнишь – люди в основном огородами жили. Какой там достаток! А я, бывало, как взъемся на кого… так и яблони отрушу, и ветки поломаю. Конечно, ничего себе не возьму, но ведь испоганю. А позже судорожно силюсь понять, как такое могло со мной произойти? И ремня мне сулили, и колонию. «Воспитание ниже всякой критики», – смеялась я. Сама напрашивалась на наказание, проявляла строптивость, уроков не извлекала.
Помню одно такое вторжение к мерзкой вздорной старухе-сплетнице. Она воображала, что самоотверженно выстрадала себе счастливую старость. Чем, я не знала. Но я видела ее охаивающей хорошего человека. Мне этого было достаточно. Поймали меня. Было позорное выдворение с чужой территории и осмеяние. Наказали, унизили. Я не пикнула. Во мне не было ни капли раскаяния, одна злость за неудачное «мероприятие». Карающий меч изображала. Уродилась, видно, такая. Иногда хотелось бежать, бежать куда глаза глядят… И от самой себя тоже.