Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре
Шрифт:
Буду исходить из простой констатации, проверенной преподавательским и исследовательским опытом: на двух разных берегах Рейна литературу читают, рассматривают неодинаково. Разные ценности, разные методы, разные выводы. Так, моим немецким коллегам известно, как трудно объяснять студентам Раймона Кено или группу УЛИПО: они кажутся слишком «легковесными», так как склонны к насмешке и пародии, слишком сосредоточены на форме и вообще на стиле. Также и некоторые другие писатели и течения «плохо идут» — символизм, сюрреализм, еще кое-какие. Зато можно отметить (оставаясь в рамках литературы XX века) несомненный интерес к так называемым тематическим произведениям, к идейной литературе, необязательно политически ангажированной: в первую очередь это Камю, Сартр (но также, впрочем, и Ионеско, Беккет или «новый роман», а значит причины следует искать и в чем-то еще; часто свою роль играет языковая, дидактическая или идеологическая легкость восприятия) [16] . Напротив того, охотно говорят о склонности немцев к этическим вопросам, к религиозному, социальному, общечеловеческому содержанию произведений. Литературный критик из журнала «Цайт» Андреас Кильб однажды даже счел нужным подвергнуть осуждению «Gesinnungs"asthetik», присущую, по его мнению, многим немецким писателям. Эта «эстетика добросовестности» (слово почти не поддается переводу, настолько оно, видимо, связано с немецкими реалиями) предпочитает сообщение, даже тезисность в ущерб форме, письму. Наиболее завершенными ее примерами могли бы быть Бёлль и Ленц. Позднее той же логике следовала дискуссия вокруг романа Гюнтера Грасса «Ein weites Feld»: ценность литературного произведения меряется прежде всего его способностью выражать злободневные проблемы [17] . Столь же красноречив случай Эрнста Юнгера — самым расхождением вызываемых им реакций: в Германии
16
По этому последнему вопросу см.: Nerlich Michael.Heinrich Mann — Thomas Mann, die franz"osische Revolution und die Frage des Form // Robert Picht. Esprit/Geist. P. 96.
17
См. об этом открытое письмо Марселя Райх-Раницки: Reich-Ranicki Marcel.…Und es muss gesagt werden // Der Spiegel № 34 (21.08.95). P. 162–169.
18
См.: Saltzwedel Johannes.Ein zackiger Flaneur, Ernst Junger und die deutsche Literatur //Der Spiegel. № 12 (1995). P. 222: «Во Франции тщательная разработка формы, холодный натурализм, наконец, внушительный тон Эрнста Юнгера заставили чтить и уважать его как „великого писателя“». И, словно эхо этого мнения, Франсуаза Жиру ( Giroud Francoise.Si nous parlions de l’Europe // Le Nouvel Observateur. № 1245 (16–22.09.1988). P. 5): «Я всегда спрашивала себя, откуда такая слабость „некоторых“ французов к Юнгеру. Да, это писатель. И писатель незаурядный. Но […]».
Из этих разрозненных впечатлений (а в примерах здесь нет недостатка) можно, не притязая на научную строгость, вывести возможность некоторого исходного разграничения: по одну сторону — подчеркивание писательского умения или компетенции, важность подписи автора и удостоверение его индивидуальности; по другую — внимание скорее к этической стороне дела, к художественному посланию (а не замыслу), зовущему к себе читателя и удостоверяющему некоторое коллективное бытие. Теперь можно изложить тезис, на котором основано мое скромное рассуждение. По ту и другую сторону Рейна имеется два глубинных течения — я чуть не сказал вместе с Фуко: две эпистемы, — которые хоть и не исключают друг друга, но отдают предпочтение в одном случае писателю как определенному способу высказыватьмир посредством языка, фигур, формы, а в другом случае — читателю как определенному способу бытьв мире посредством идеи, смысла, «Gehalt’a». Эта альтернатива — не столько чистая антиномия, сколько вопрос меры и акцента: письмо выражает некоторый стиль, самое большее, некоторую позу черезпроизведение, тогда как чтение ведет по ту сторонупроизведения, к поискам смысла.
Можно указать и другие аспекты этого сопоставления: образец (классический, католический, национальный) против исключения (романтического, протестантского, федерального); правило, мера, вообще «манеры» — против оригинальности, крайности, даже гениальности; моральная норма,психологическая интроспекция — против религиозного, этического, философского вопрошания;форма или содержание; а следовательно, литература как игра слов, самоотражение, иллюзия нереальности — и, напротив, литература как ответственность слов, достижение достоверности и забота о реальности; last but not least, самый статус литературного факта — в одном случае это привилегированное выражение национальной идентичности, а в другом — дело эрудиции или культурного отличия, то есть нечто «миноритарное» и «музейное» [19] . (Не говоря уже о некоторых предрассудках, например, касающихся языка: французский язык слывет ясным и конкретным, то есть литературным, немецкий же якобы непрозрачный и абстрактный, одним словом философский.) [20]
19
Winkels Hubert.Im Schatten des Lebes // Die Zeit. 1990. № 10, 2 Marz. P. 79.
20
См. по этому поводу: Goldschmidt Georges-Arthur.Quand Freud voit la mer — Freud et la langue allemande. Paris: Buchet/Chastel, 1989. P. 16 sq.
Эту оппозицию между письмом и чтением (разумеется, не забывая об опосредующем ее тексте) я выделяю прежде всего потому, что она представляется мне наиболее релевантной и прегнантной(как выражаются в психоанализе) — наиболее богатой смыслом, а потому незавершенной, открытой, но убедительной (немецкое слово «pr"agnant» прибавляет к этому еще и идею краткости, означая «auf einen Nenner gebracht», то есть «сведенное к главной сути»). В самом деле, двучленная оппозиция писателя и читателя — назовем ее франко-германской — хоть в конечном счете и очень подвижна, но работает как наибольший общий знаменатель; она вбирает в себя и, что еще важнее, освещает другие, уже названные выше или же еще возможные пары. Эта оппозиция также обладает операторной силой на разных уровнях, образующих поле литературы, — при ее определении, истории, критике, преподавании и т. д., то есть как в статусе, так и в практике литературы, как во Франции, так и в Германии.
Итак, действуя в выбранной нами теоретической, исторической, методологической или дидактической перспективе, мы будем разграничивать дискурсы, видения мира, формы анализа и другие педагогические аспекты литературного текста, связанные либо с письмом, либо с чтением: а) в плане статуса это «литературная критика» или «Litaraturwissenschaft», «паралитература» или «Trivialliteratur»; b) в плане истории — классицизм или романтизм, сюрреализм или экспрессионизм, театр абсурда или эпический театр, «новый роман» или немецкий послевоенный роман (Бёлль, Ленц, а также Зегерс и т. д.); с) в плане критики, то есть пресуппозиций и техник интерпретации, — источник письма или видение мира (Weltbild, Weltanschauung), комментарий или Deutung, объяснение текста или герменевтику, история идей или Geistesgeschichte, структурализм или рецептивную эстетику, стилистику или Textgrammatik, постмодерн или модерн и т. д.; d) наконец, в плане преподавания — литературное наследство против текста-представителя, повышенная ценность формы или «литературная оценка» и т. д.
Итак, для исследования взята ось «писатель — читатель» (а между ними — текст). Эта оппозиция сколь угодно растяжима и потому зависит от примеров; не следует ее переоценивать. Но, по крайней мере, она хороша тем, что позволяет пусть бегло, но обозреть более чем вековую сравнительную литературную историю Франции и Германии, измеряя ее по наиболее важным для каждой из них признакам и параметрам: с одной стороны, это письмо, преимущественное внимание к тексту, а с другой стороны — чтение и поиски смысла, на котором держится текст. В конечном счете становится возможным перейти от писателя или читателя к произведению; это два более или менее прямых пути, ведущих либо от формы (стиля, языка) к постмодерну, либо от смысла (идеи, послания) к модерну.
Здесь, конечно, не место подробно показывать, как, скажем, в объяснении текста или в структурализме обнаруживается приоритет писателя, а в герменевтике или рецептивной эстетике — перспектива чтения или даже читателя. Или как в конечном счете разные точки зрения сближаются, почти сходятся в общей реальности текста. Так, между автором, как его рассматривали Тэн или Лансон, и его включением в игру текстуальности при структуралистской или деконструкционистской интерпретации пролегает столь же большая дистанция, как и, с другой стороны, между социологическим горизонтом читателя и положением читателя в рамках литературного произведения. Другие времена — другие методы. Текст сделался исходной, а порой и конечной реальностью — а тем самым изменилось само наше видение письма и чтения; теперь нашим делом является, пожалуй, не столько удостоверять то, что называется замыслом или смысловой емкостью произведения, сколько (вос)производить предпосылки, стратегии и прочие конститутивные «вакансии» («Leerstellen») литературного текста, посредством которых произведение высказывает нас, даже когда мы сами его высказываем, — писатель и читатель, слившиеся в одном общем движении. Сколь бы многое ни разделяло Деррида и Изера, их можно сблизить в одном: в конечном счете для них обоих имеет значение только маневр,работа произведения для и посредством того, кто его пишет или читает.
Я могу здесь лишь вкратце обрисовать прегнантность этого концепта или метода. Прежде всего ставший уже классическим вопрос: говорим ли мы об одном и том же, когда ведем речь о литературе, а стало быть, и о литературной критике, с одной стороны, и о литературоведении (Literaturwissenschaft), с другой? Это разграничение — не просто спор о словах (иные скажут — сугубо немецкий), не просто разные способы выражения; как мне представляется, в нем проявляются два разных подхода, две разных истории и две разных воли. Некоторые, прежде всего
Курциус, усматривали в нем выражение двух противоположных национальных «характеров», склонных, с одной стороны, к «легкомыслию» и импрессионизму, а с другой — к систематическому мышлению или даже к педантизму [21] . Это чересчур поспешный вывод. Это значит забывать, что, несмотря на неточность первого и кажущуюся основательность второго [22] , остается нерешенной — и сегодня, пожалуй, в особенности — глубинная проблема: как определить тот многоликий, неуловимый объект, который образует (а вернее, не образует) собой литература? Признав эту принципиальную невозможность, следует, однако, нюансировать ее, различая за словами те реальности, на которых они основаны. В самом деле, постулировать науку о литературе — это значит признавать, стремиться признать за ней, помимо метода и некоторого идеала точности, еще и некую особую область, то есть дать ей некое определение, которое иные как раз и считают невозможным ей дать: «Что такое литература? […] этот вопрос остается, по существу, без ответа […] по-настоящему мудрым было бы, по-видимому, его и не ставить. Литература — это, вероятно, сразу нескольковещей, связанных между собой (предположим) довольно слабой связью типа той, какую Витгенштейн называл „семейным сходством“» [23] . Что, кстати, тоже есть некоторое определение литературы как чего-то достоверно данного и не требующего доказательств.21
Curtius Ernst Robert.Kritische Essays zur europ"aischen Literatur. Bern: Francke, 1950. P. 248.
22
Schulte Hansgerd.Wissenschaft // Robert Picht. Esprit/Geist. P. 362: «Различие в терминах не означает различия по сути — во Франции исследование литературы столь же „научно“ — или столь же мало научно, — как и в Германии; однако мы полагаем, что в нем выражается иное отношение к предмету».
23
Genette G'erard.Fiction et diction. Paris: Seuil, 1991. P. 11. [ Женетт Жерар.Фигуры. Работы по поэтике. Т. 2. М.: Изд-во им. Сабашниковых, 1998. С. 344–345. — Примеч. пер.].
Действительно, самоочевидное не определяют. Вплоть до вопросов Пруста, а особенно Сартра («Что значит писать? Зачем писатель пишет? Для кого? Право, кажется, никто никогда не задавался такими вопросами») [24] , если не статус, то предмет французской «литературы» постоянно казался очевидным, будучи связан с понятием образца,первоначально классического, затем светски-республиканского; с веками литература сделалась практикой и реальностью, то есть институцией. В отличие от немецкой Literatur и Literaturwissenschaft. Те теории, эстетики и методы, которыми она исторически формируется, образуют ее именно как историю; в них проявляется стремление, даже просто потребность очертить некоторое поле или процесс становления. Германия, как и Франция, не имеет ответа на вопрос о том, что такое литература. Однако она неустанно задается этим вопросом, она должна была ставить его даже в отсутствие институционального горизонта и в конечном счете от романтизма и герменевтики вплоть до исследований последних лет, история литературы (или науки о ней) реально совпадает с историей этого вопроса.
24
Sartre Jean-Paul.Qu’est-ce que la lit'erature? Paris: Gallimard, 1948. P. 12. [ Сартр Жан-Поль.Ситуации. М.: Ладомир, 1997. С. 17. — Примеч. пер.].
В историческом плане теории и высказывания, стремящиеся определить литературу (и вообще искусство), появляются вслед за нормативными эстетиками античности и классицизма, то есть вместе с романтизмом, пожалуй даже с немецким романтизмом [25] . Интересно, что в них ставится не только действительно первичный вопрос о генеалогии и истокехудожественного произведения, но и вопрос о его индивидуальной судьбе, а не социально-исторической функции. Так, скажем, происходит у Шлейермахера в его теории диалога или же в герменевтике [26] . (Другая выразительная черта: от Канта и Гегеля до Блоха и Адорно вопрос о литературе часто мыслился в рамках общей эстетики искусства, где литература составляет лишь одну отдельную область, наряду с музыкой или живописью.) Напротив того, во Франции предпочтение отдается литературному факту;мысль исходит из литературы и всякий раз к ней возвращается как к некоторой данности, к мере, которую следует соблюдать или же нарушать. Соответственно эстетические теории здесь редки. От Буало (понятно, что здесь отнюдь не случайно обращение к классическому автору) и Мармонтеля и вплоть до Барта («Нулевая степень письма») здесь скорее преобладает трактат, в крайнем случае манифест (скажем, манифесты сюрреализма), наконец, учебный очерк [pr'ecis] или эссе — такие, как искусство письма или изящной речи [27] .
25
См., в частности: M"uller Adam.Vorlesungen "uber die deutsche Wissenschaft und Literatur (1805); col1_1Vorlesungen uber "Asthetik (1843). Заметим, что у Гегеля «теории» противопоставляется «эстетика», как «термин привычный для нас, немцев». Гегелевский подход является прежде всего историческим; его задача не столько формулировать принципы, сколько посредством идеи искусства описывать его область и даже возможность его исчезновения. Ср.: Adorno Theodor W."Asthetische Theorie. Frankfurt: Suhrkamp, 1974. P. 142. О том же писала госпожа де Сталь: «Немецкая литературная теория отличается от всякой другой тем, что не подчиняет писателей тиранической власти обычаев и ограничений. Это сугубо творческая теория» ( Мте de Sta"el.De PAllemagne. Paris: Hachette, 1958. Т. IV. P. 227).
26
О так называемой «исторической герменевтике, поскольку она есть также и теория истории» см.: Hauff Jurgen(Hrsg). Methodendiskussion. Frankfurt am Main: Athenaum Verlag, 1971. Т. II. P. 4 sq.; Szondi Peter.Po'esie et po'etique de l’id'ealisme allemand. Paris: Gallimard, 1991 P. 312 sq.
27
Конечно, любая статистическая выборка ограниченна. Назовем все же для примера, такие книги: Mauvillon.Trait'e g'en'eral du style. Amsterdam; Leipzig: Schreuderet Mortier, 1761; Lefranc E.Trait'e th'eorique et pratique de litt'erature. Paris; Lyon: Librairie Victor Lecoffre, 1880; Albalat Antoine.Le travail du style. Paris: Armand Colin, 1903; Bally Charles.Trait'e de stylistique francaise. 2 vol. Heidelberg: C. Winter, 1919 et 1921 (r'e'edit'e chez Klinksieck, 1951); Marouzeau J.Pr'ecis de stylistique francaise. Paris: Masson, 1941; Courrault M.Manuel pratique de l’art d’'ecrire. Paris: Hachette, 1957. Vol. 2, etc.
Случайно или нет, но, как кажется, эта оппозиция почти с полной точностью накладывается на указанную выше оппозицию письма и чтения. В самом деле, трактат исходит из реальности текста и языка, из литературы, оформившейся как нормативный горизонт и доказательство чего-то такого, что требуется доказывать; теория же постулирует или разыгрывает перед нами реальность по определению случайную, чья оправданность гарантируется одним лишь ее получателем. Трактат (а в меньшей степени и эссе) напоминает о некоторой очевидности; теория же представляет собой расчетливый или безрасчетный риск, как бы аванс [28] .
28
Хотелось бы проиллюстрировать и одновременно уточнить это — пример не обладает силой закона, он всего лишь указывает на тенденцию. Возьмем две книги: Ворр L'eon.L’Esquisse d’un trait'e du roman. Paris: Gallimard, 1935, и Lukacs Georg.Theorie des Romans: Neuwied; Berlin: Luchterhand Verlag, 1971. Этих авторов разделяет не только глубина охвата и, конечно, талант, но и дистанция между трактатом и теорией. Первый из них (с. 11 след., 117 след., 189 след.) устанавливает независимую от всякого вопроса об окончательном назначении, точную и исчерпывающую классификацию видов «творческого духа» или эстетик, действий, тем и стилей, которыми в романе ограничиваются возможности субъекта. Второй же (с. 60 след.) описывает работу «творческого сознания» («gestaltende Gesinnung»), возлагая на него ответственность за объединение разных элементов письма в некоторую этику. Конечно, ни та ни другая книга прямо не затрагивают вопроса о чтении (равно как и о письме). Однако в «трактате» этот вопрос затемняется, даже растворяется в имманентности литературного текста, в «теории» же — предполагается, например через типологию персонажа, определенное мироотношение, а отсюда следует и фигура читателя.