Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Реубени, князь Иудейский
Шрифт:

— О да, я знаю, — сокрушенно вздохнула она.

— Ты знаешь это, Дина, — продолжал он более кротким тоном и нежно положил руку на ее густые волосы, — все-таки ты многого еще не знаешь и никогда даже не постигнешь. Ты превратилась бы в соляной столп, если бы знала все. Но я скажу тебе только одно, — ты ведь умная и не будешь этим злоупотреблять! Пойми: как ужасно, что мне приходится отстранять от себя наиболее несчастных и измученных наших братьев, маранов, вместо того чтобы поднять их из праха и обнять их, когда они опускаются передо мною на колени. Как охотно я бы это сделал! Ведь они верны, вернее всех. Под подозрительными взорами свирепой инквизиции они, невзирая на тысячи опасностей, твердо держатся за союз с нами. Между тем ты ведь сама была свидетельницей, Дина, как я самым жестокосердым образом говорю им «нет» и добавляю: «Для вас у меня нет вести». Если они примкнут к нам, это вызовет раздражение и сопротивление христианских держав. Этого мы не должны допускать. Все наше огромное дело, освобождение евреев после пятнадцати веков унижения, подверглось бы опасности, если бы я поддался чувству, которое испытываю к этим верным собратьям, если бы поддался моему хорошему чувству! И так во всем: хорошее,

близкое, то, что мне хочется делать — я делать не могу. Перед глазами должна быть далекая цель, а мимо всего прочего надо пролетать, как буря.

Он еще никогда так не говорил. Тяжко вздыхал он, раскрывая свои тайны перед девушкой, которая слушала его, затаив дыхание. Она стала на колени у кровати, опустила голову и закрыла лицо ладонями. Только от времени до времени, когда Реубени прерывал свою речь, она взглядывала на него — слезы сверкали у нее на глазах, а из его уст лились новые жалобы.

— Самое ужасное случилось в Венеции. Я должен был оттолкнуть престарелого честного человека, единственного, который надеялся на спасение. Он был беженцем, лишенным всякого положения, как и другие пришлые евреи в Венеции. А мне нужно было получить доступ к старейшинам. Мне нужны были они и их помощь. Мне приходилось возиться с этими торговцами перцем, и только когда мои старания в отношении их оказались безуспешными, — только тогда, с большим опозданием, я мог дать волю своему чувству и поблагодарить старика Эльханана за его юношеское сердце. Когда это уже не могло повредить, не могло помешать делу. То же самое теперь в Риме. Я действую не под влиянием моего доброго чувства, я повинуюсь суровым требованиям дела. Я сижу среди монсиньоров, среди апостольских астрологов и секретарей, среди всякого рода литераторов и ловлю слово, которое должно указать мне наиболее благоприятный путь. А тем временем я выслушиваю бесконечные рассуждения, скучные стихотворения, пережаренного Ливия и подогретого Горация.

…Нет, однажды все же случилось нечто, что меня порадовало. Это было у кардинала Ипполита де Медичи. Там был человек, который всегда сидел, уединившись от других, как я, и на которого никто не обращал внимания. Потом оказалось, что это не литератор, а скульптор. Их произведения хотя и высоко ценятся, но к ним самим относятся пренебрежительно, потому что они не говорят по-латыни. Так вот, этот человек в течение всего вечера внимательно наблюдал за мной, а потом пригласил пойти к нему. Я спросил, чего он, собственно, хочет. Он хмуро попросил у меня разрешения сделать в моем присутствии несколько ударов резцом на уже законченной статуе, которая находится в его ателье, потому что поза и выражение ее как-то странно напоминают ему некоторые черты, которые он подметил у меня в этот вечер. Странно потому, что он работает над этой статуей уже много лет, а между тем — таковы были его слова — только сегодня, взглянув на меня, он сумел определенным образом одухотворить свое произведение. Потом беседа наша оживилась. Он рассказал, что этот памятник — несчастье, преследующее его всю жизнь. Он задумал его так грандиозно, что памятник, хотя, быть может, и не выше его собственных сил, но во всяком случае превышает силы современной эпохи, которая, несмотря на все призывы к добродетелям древних римлян и христиан, не возвышается над средним уровнем. А может быть, — и здесь он еще больше наморщил лоб, прорезанный множеством глубоких морщин, — произведение это все-таки превышает его собственные силы, которые он переоценил в свои молодые годы, а теперь, когда ему пятьдесят лет, он видит, что он все же только дитя своего времени, а не полубог античного мира. Если бы было иначе, то он сумел бы силами полубога преодолеть низменные преграды, которые мешают завершению его труда. «Только в том виде, как я задумал этот памятник в два этажа, с сорока фигурами, изображающими все искусства и добродетели, завоеванные провинции, небо и землю, — он был бы достоин античного мира и, может быть, способен снова создать в этой жалкой стране поколение героических римлян. Но ничего этого не удается сделать. Я ненавижу свою славу, потому что она основана на недоразумении. Не будучи художником, я знаменит своими картинами. Я вижу вокруг себя только развалины моего дела. Я не хочу обижать вас, — продолжал он, — но мне кажется, что вы находитесь в таком же положении. Вас окружают почестями, но новое поколение героических евреев не восстанет, точно так же, как и римские герои, о которых я мечтал. Прежние времена не возвращаются и, что бы вы ни делали, они никогда не возвратятся». С этими словами мы подошли к его мастерской. Он зажег несколько восковых свечей, и я увидел перед собою мраморное изображение величественного мужчины. «До сих пор я думал, что он гневался только на свой народ, — сказал скульптор, — но теперь я знаю, и это должно быть видно по его глазам, что он гневается и на себя, за то, что, несмотря на всю свою силу, он недостаточно силен — точно так же, как вы и я сам».

Дина слушала с напряженным вниманием.

— А где находится это ателье? — спросила она, когда он кончил.

— На площади Петра, у коридора, ведущего к замку святого Ангела.

— Тогда это был скульптор Микеланджело Буонаротти.

Реубени смутился, когда услышал знаменитое имя.

— Я его не спрашивал и вообще в начале нашей беседы не совсем внимательно слушал, потому что как раз в этот вечер меня постигла большая неудача: один из прелатов, на которого я твердо надеялся, изменил мне, и, в результате этой мелкой борьбы, я чувствовал себя усталым до полусмерти и не вполне соображал, когда шел со стариком. А потом он стал мне все больше нравиться и под конец совсем увлек меня, хотя он, как это часто делают старики, в беседе все время заговаривал о своей болезни почек, а я терпеть не могу, когда говорят о болезнях. Но это было только так, между прочим, а потом он снова загорался, и даже несколько комическая одежда, в которой он принялся за работу, не портила его. Он оставался величественным, несмотря на бумажную шапочку, наверху которой, словно украшение шлема, была прикреплена горящая свечка. Он объяснил, что это его собственное изобретение. Свет падает всегда куда нужно, а руки свободны и могут работать молотком и долотом. С этой свечкой на голове он прыгал вокруг статуи, и свет и тени

пробегали по мрамору и, казалось, растапливали его. А потом он снова подбегал ко мне, чтобы присмотреться вблизи, и снова отскакивал. Удары звенели по камню, и мне казалось, что все разлетится на кусочки. Когда, наконец, после двухчасовой работы он остановился в изнеможении, я не мог заметить сколько-нибудь существенной перемены в статуе, но он заявил, что доволен. Правда, из сорока статуй, которые должны украшать могилу, это единственная, которую он закончит. Он с безутешной грустью говорил об этом, — но в то время как другие при таких словах имеют подавленный вид, у него это выходило иначе. Что бы он ни говорил, даже самое печальное, на всем сиял какой-то свет как бы от внутреннего огня, который неугасимо горел в нем и, помимо его воли, превращал всякое поражение в победу. Чувствовалось, что даже в его изнеможении и отчаянии Бог не покидает его. Казалось, что эта связь с Всевышним нерушима, что ее не может уничтожить никакая сила, даже воля самого мастера. Слова его о том, что он устал, звучали правдиво, но в то же время они казались выражением упрямства и детского преувеличения, а рядом с этой великолепной статуей они почти что вызывали улыбку. Если даже то великое, к чему он стремится, не будет исполнено им, во всяком случае то, что он сделает, будет полно величия. Какая отрада этот человек. Настоящий герой! Это сильно ободрило меня. На следующий день я снова мог заняться своими мелкими визитами, осторожным нащупыванием среди людей с холодными сердцами.

Воспоминание о несокрушимой силе души Микеланджело выявило и в самом Реубени черты той таинственной радости, которая обща всем великим душам. У некоторых эта радость проявляется очень редко, но вполне она никогда не отсутствует, и Реубени стал не без задора декламировать стихи Абрагама ибн-Эзра:

Был я утром у вельможи, Слышу — выехал верхом; Робко вечером спросил я, Говорят — улегся спать.

Дина весело подхватила:

И всегда — иль нету дома, Или только что уснул. И другого нет ответа Бедному, что под счастливой Не рожден звездой.

Она испугалась:

— Да это совсем не так, — простите — что я говорю! Не рожден под счастливой звездой? Да ведь вам дарованы слава и царство.

Реубени отвернулся.

Дина винила во всем неловкость. Как могла она процитировать такие неудачные строки. Ей и в голову не приходило, что Реубени был в дурном настроении, потому что слишком далеко зашел в своих признаниях. Ведь он был Мессией. Правда, он должен был еще ждать, как пророчествовал Исаия — «подобно корню в тощей земле», как «муж, страждущий и знакомый с болезнями», но настанет день, когда он «заставит многие народы воспрянуть от изумления и почтения». И «цари из-за него крепко сожмут уста свои». Дина ни на минуту не сомневалась в этом. То обстоятельство, что Реубени явно страдал как физически, так и духовно, только укрепляло ее веру в него.

Когда он снова повернулся к ней, выражение лица его было совсем другое. Обычное, неподвижно холодное.

— Позови мне своего брата и другого врача, — сказал он суровым тоном, — я хочу, наконец, быть совсем здоровым.

Девушка пугливо вздрогнула. Хотя это было его обычное лицо, но оно пугало ее. Разница в сравнении с тем человечным, нежным, вдохновенным выражением, которое она только что видела, была слишком велика.

— Простите меня, — робко сказала она.

Слышал ли он ее? Он кивнул головой, словно думая о чем-то другом.

Она повернулась, чтобы уйти, и боялась расплакаться. Нет, одно еще она должна была сказать. Это всегда занимало ее, придавало всему, что совершалось, особый блеск, — было ее целомудренно охраняемой девичьей тайной. Теперь надо было высказать это в искупление того, что она оскорбила сара!..

Слова с трудом выходили из ее горла, словно язык, который должен был произнести их, преграждал им путь.

— Вы спросили, господин, был ли тот танец свадебным? Так знайте же: я никогда не выйду замуж — кроме как в Иерусалиме.

И она так быстро убежала, что шелковые занавеси у дверей еще долго колыхались после этого.

В следующие дни cap избегал разговаривать с ней. Он медленно поправлялся, мог уже сидеть в кресле.

Он заставлял теперь своих слуг прислуживать себе. Дину он больше не хотел видеть.

Но однажды она еще раз заговорила с ним. Пришла дрожа, с заранее обдуманной речью и готовым планом.

Она сообщила, что в Венеции свергнут весь еврейский совет. Этот бунт произошел вскоре после отъезда сара. Все смещены, даже Мантино, который был прежде всесилен. До такой степени настроение всего народа склонялось в пользу князя из царства Хабор. И это сильно подействовало на римских фаттори, с де Сфорно во главе. Теперь они рады будут оказать услугу Реубени и примкнуть к его партии, только чтобы это не было слишком заметно, но так, чтобы в случае удачи они могли сказать: мы в этом принимали участие. Ей это известно на основании разных заявлений, намеков. А такая услуга действительно очень нужна.

— Вы в ваших стараньях подогнать чиновников курии, пожалуй, не подумали об одном, — простите мою дерзость, но я знаю, я дитя этого города, я знаю их нравы и знаю новую поговорку, что в Риме вместо десяти заповедей теперь следуют десяти буквами: «De pecuniam», то есть давай деньги. Денежная сумма, предоставленная де Сфорно…

Он сердито прервал ее:

— Довольно. Благодарю. Никогда.

— Это единственный путь…

— Этим путем мы идем уже много сотен лет. Я знаю это, но я хочу, чтобы мы пошли, наконец, другим путем.

Дина смотрела на него в полном отчаянии.

— Ты не можешь понять, дитя, — сказал он более мягким тоном, но в словах его было нечто такое, что отстраняло ее далеко-далеко, может быть, навеки. — Нельзя, конечно, вменить тебе, слабой девушке, в вину то, что составляет вину столетий. Ты, дитя мое, не виновата, что не понимаешь многого.

Ей было больно от его холодности.

В слезах она бросилась перед ним на колени, схватила его руку, страстно целовала ее, а слезы лились на его костлявые, тощие пальцы.

Поделиться с друзьями: