Реубени, князь Иудейский
Шрифт:
Истерический выкрик. Отец только теперь заметил вошедшего. Пал к его ногам.
— Господин, господин — она умерла час тому назад.
Рядом с отцом плакали, упав на колени, двое детей. В темном углу согнувшись сидел слуга.
Реубени подошел к кровати, взглянул на девушку и взял ее за руку.
— Дочь твоя не умерла, — тихо сказал он, — она спит.
В тот же момент тело вздрогнуло, побледневшие уста зашевелились, девушка медленно открыла глаза и, словно поднятая рукой Реубени, выпрямилась на подушках, слегка повернув голову к стене, словно испытывая страх или какой-то стыд.
В комнате царила глубочайшая тишина, никто не решался сказать ни слова, словно боясь помешать
«Да будет благословен пробуждающий из мертвых».
Никто не произнес этого благословения, но у всех оно мелькнуло в голове.
И Реубени — повелитель над жизнью и смертью — он тоже повернулся лицом к стене. Но его широко распростертые руки показывали, что он глубоко переводит дыхание и испытывает какое-то нечеловеческое ощущение силы… Больше возвыситься он не мог. Нельзя было ему самому более отчетливо доказать, что он призван быть спасителем народа.
— Ты Мессия, — торжественно произнес Элиагу бен Якоб.
Как тогда старый Герзон — на галерее башни…
За спиной Реубени уже нередко это говорили. А женщины, дети и помешанные не раз кричали ему это в лицо. Но это не имело значения. А теперь впервые то же самое публично говорит рассудительный человек, говорит в присутствии учителя и учеников. Что ответит он? Все молчит, затаив дыхание. Взоры всех устремлены на него. И из его уст готово вырваться великое признание: «Ты сказал это».
Но одно мгновение он еще медлит произнести эти слова.
И вдруг в тишину врывается какой-то звук, словно рычание собаки. Что это, человек или животное?.. Слуга вылез из угла, упал на колени перед Реубени, целует край его плаща. Какая радость — на минуту он умолкает, глядит на него, не может оторвать глаз — ни одно слово не в состоянии вырваться из его рта, хотя дико шевелятся ярко-красные толстые губы, словно они желают выплюнуть самих себя и все содержимое рта. Но вслед за тем голос начинает снова греметь, все сильнее, звуки сливаются в один протяжный резкий крик — как тогда, в железной лавке матери.
Они узнали друг друга — и этим скованы оба: господин и слуга. Нет никакого сомнения, это он! Через моря и горы, через долгие четырнадцать, богатых событиями лет пришел он — вестник из незабвенной страны юности.
Это он — Тувия, глухонемой слуга из родительского дома в Праге.
Все смотрят на него, как на бесноватого. Неужели Реубени сотворит новое чудо, изгонит из него беса так же, как он пробудил от смерти девушку?
Но cap, который только что был повелителем, теперь дрожит всем телом. Он не может стоять на ногах. У него хватает только силы дать рукою знак, чтобы все вышли. Все! Он хочет остаться наедине со слугою. Или с бесом, который сидит в слуге. И ученики вместе с пришельцами из Германии выходят в переднюю, даже выносят девушку с постелью. Она жива и не чувствует больше боли.
Они остаются вдвоем.
Слуга кивает головою, хватает Давида за руку, целует ее.
Буквы, начертанные углем, пляшут на стене, как тогда. Тогда слуга написал одно только слово: «Сумасшедший». Теперь он пишет все, что хочет сказать.
«Отправился с Краликом в Иерусалим. Кралик умер. Подобрали чужие люди. В Вене. Тоже хотят в Иерусалим». И смотрит на него глупо доверчивым взглядом. Тувия с еврейской улицы в Праге. Он видит перед собою Давида Лемеля и никого больше. О Реубени он ничего не слыхал — ведь он глухой. Живет в Риме уже несколько недель и ничего не знает, так как никто не дает себе труда объяснить ему. Не слышал даже святотатственных слов о Мессии, которые только что были сказаны здесь. Совершенно не представляет себе, что он стоит перед пророком или, может быть, даже самим Мессией. Для него Давид,
несмотря на длинную бороду, бурнус и тюрбан, остается маленьким Давидом, которого он еще носил на руках, Давидом Лемелем, не сыном царя Соломона, из Хабора, не братом Иосифа, а именно Давидом Лемелем, сыном Самсона Лемеля, который пишет стихи для тфилин на еврейской улице в Праге.Давида охватывает жуткий страх, он вырывает у него уголь и пишет сам: «Отец».
Ответ он знал уже наперед, уже первая буква говорит все: «у».
Давид Реубени, который только что был властителем жизни и смерти, спасителем народа, видит себя побежденным смертью. Какое унижение! В один момент рушится все, что создала безумная фантазия!
Тебя превозносили за пробуждение мертвых! Так пробуди же его, пробуди!
Хвала истинному судье!
Давид видит перед собой отца, безупречного ученого, святого человека, который никогда ничего не делал иначе как во исполнение заповеди учения. Давид не решается поднять глаза. Да будет память его — память праведника — благословением нам.
«А мать?»
О матери Давид даже не решается спросить. Но ведь совершенно ясно. Иначе почему бы Тувия оказался на службе у чужих людей, почему он пошел к ювелиру Кралику? Разумеется, только потому, что дом опустел и все умерли.
Как жутко ему, как страстно хочется увидеть мать! С такой силой нахлынуло на него это желание, что он способен забыть все, что свершилось с тех пор, если бы только было возможно взять — вот сейчас — мать за руку…
Он спрашивает дальше и словно для того, чтобы уклониться от беседы, пишет на стене еще имя Голодного Учителя: «Гиршль».
Важно покачивая лысой головой, Тувия снова пишет: «умер». Ведь Гиршль был еретиком, и эта глупая, тупая «совесть народа» еще и после смерти негодует на него, с удовольствием свидетельствует о справедливом наказании, постигшем отщепенца.
Но почему не останавливается рука? ведь он больше ни о чем не спрашивает. Но рука все пишет дальше спокойно, бесчувственно. Ее нельзя остановить, нельзя не понять того, что она пишет. «Мать тоже умерла».
Давид вскрикивает. Ученики просовывают головы в дверь. «Нет, нет, нельзя».
Отец и мать умерли. Иначе не могло быть. Мать на одре смерти — такая, какой он видел ее в последний раз при прощании, в ее спальне. Бледный месяц бросает свои лучи на подушку — маленькое лицо, озабоченное, неподвижное, бледное, как лицо чужой девушки, которая только что лежала здесь. Но тогда он не разбудил, тогда не мог сказать: «Девушка не умерла, а спит». И не мог разбудить обремененную заботами, всю жизнь не знавшую ничего, кроме забот, так редко улыбавшуюся. Если бы она его увидела перед собой в тот момент, переодетого, готового для путешествия, — она бы навсегда перестала улыбаться. И Давид сразу чувствует себя низвергнутым с трона, ему кажется, что он гибнет в пучине наводнения, заливающего долину между гор, где ветер и дождь свистят вокруг елей. О позор, позор! И тогда и сейчас! Ничего не изменилось. Отец и мать умерли — а чего он достиг? И он горько спрашивает себя: неужели это единственный успех за все четырнадцать лет, которые он провел в нечеловеческих усилиях?
И как тогда, четырнадцать лет тому назад, он снова стоит на лестнице, с которой не может сойти, потому что головокружение словно железными когтями вцепилось в него.
Он двинулся в путь Мессией, а возвращается разоблаченным авантюристом.
Он чувствует, как им тихо овладевает бессилье, надвигается огромная волна, которая без шума и пены похоронит его в своем мягком зеленом потоке. Он опирается о край стола. В этот момент, прежде чем он лишается сознания, в его мозгу снова быстро пробегают все воспоминания.