Реубени, князь Иудейский
Шрифт:
— Ты никогда не колебался? Даже тогда, когда занес на себя нож и когда мог рушиться весь мой план, — если бы распространился слух, что я вернул тебя, марана, в иудейство?
— Господь не хочет, чтобы ваш план потерпел неудачу.
— Значит, ты ни на минуту не подумал, что в твоем начинании может быть что-нибудь неправильное и злое?
Мольхо помолчал, потом медленно сказал таким тоном, точно давал отчет на экзамене, отвечал что-то совершенно элементарное, что cap, конечно, и сам без него знает:
— Мне не дозволено делать что-нибудь другое, кроме того, что мне указывает небо.
В Реубени поднялось чувство легкой зависти. Как легко этому юноше. Под покровом такой
Они шли вдоль берега Тежо. Мольхо сорвал камыш, на длинном стебле которого колебалась большая темная щеточка. Сар задумчиво смотрел, как камыш колыхался в руке Мольхо, которая во время ходьбы двигалась вперед и эластично откидывалась назад.
— А когда ты видел меня во сне, у меня были весы в руках? — спросил он сдавленным тоном.
— Да.
— И я пытался привести их в равновесие?
— Да, верно.
В глазах Мольхо жажда и надежда услышать толкование. Но Реубени сказал только:
— Трудно привести весы в равновесие. — И после продолжительного молчания добавил: — Малейший перевес — и перекладина весов опускается, даже падает вниз. Твой тростник держится сам собою.
Неоднократно Мольхо радостно рассказывал сару, что ему удалось укрепить в вере души заблудших. Он говорил об этом с таким воодушевлением, что Реубени не хотелось лишать его радости, не хотелось указывать на незначительность подобной работы в то время, когда судьба всего народа должна претерпеть колоссальное изменение.
«Жажда новообращенного обращать в свою веру других», — думал он и шел мимо, не уделяя этому внимания.
Нужно проучить этого упрямца, показать ему, ради каких недостойных людей он приносит себя в жертву.
— Позови сюда Альдику.
Пришел, щуря хитрые глаза, старый негр.
— Признайся, что, когда этот юноша лежал здесь без сознания, ты принял от меня взятку.
Альдика молчал.
Реубени поднес кулак к его лицу:
— Припомни — три крузадо! Я сначала дал тебе один крузадо, а потом еще прибавил два. Если бы я этого не сделал, ты немедленно побежал бы к алькаду и донес бы на всех нас.
— Будь милостив, господин мой, — визжал Альдика, — ты ошибаешься. Я заказал на эти деньги новый свиток Торы, так как наши не соответствуют учению.
И в доказательство он повел сара по разным лестницам, которые, как полуразорванная паутина, висели в разрушенном доме. Они сошли в погреб, уперлись в стену, но, отодвинувши камень, вошли в пещеру, со стен которой капала вода. Несколько скамеечек, возвышение для алтаря, маленькая лампочка, наполненная маслом, — то была подземная синагога маранов, где они сходились для тайного богослужения. Как во всех этих молельнях-катакомбах, в ней имелся еще второй выход. Пещера выходила на дно заброшенного колодца среди сада. Альдика объяснил, что сад нарочно держится в таком запустении и дом нарочно не чинился для того, чтобы у шпионов не явилось мысли, что здесь устраиваются собрания общины.
Это печальное место собраний так опасливо хранилось в тайне, что даже Мольхо до этого момента не знал о нем, хотя уже давно жил в доме и пользовался доверием многих членов общины.
— Теперь ты мне веришь? — приниженно сказал Альдика, вытаскивая новый свиток Торы из-под прутьев, которыми был покрыт пол пещеры. — Да простят нам на земле и на небе эти позорные меры предосторожности, — прибавил он дрожащим голосом, обращаясь к сару. — Иностранным евреям, как вы, здесь ничто не угрожает. Но если кто принял христианство, хотя бы насильно, как это сделали, к нашему несчастью, мы, того сжигают на костре живым, как еретика.
Он скрестил руки на груди и обхватил себя за плечи, словно сжимаясь перед
облизывающим его пламенем.Сару он стал неприятен до отвращения. Именно потому, что в этой жалкой пещере-молельне, освещенной скудным светом, он сознавал всю опасность, которой подвергались мараны, именно поэтому он им не верил. Человеческая сила имеет известный предел. Если обрушатся муки, выходящие за этот предел, — Альдика, по всей вероятности, не выдержит и предаст своих товарищей. Он не производил впечатления человека особенно сильных душевных свойств. Реубени знал дурное побуждение, он очень далеко заходил в области греха и не в силах был освободиться от подозрения, хотя и не мог доказать этого.
Он оглянулся на Мольхо. Никакого беспокойства. На его лице было только выражение немого счастья. Видно было, что он безусловно доверяет Альдике, его верности религии, его готовности к самопожертвованию. Любовно улыбаясь, с наклоненной головой, он ходил взад и вперед по низкому помещению. Останавливался у каждой скамейки, ласково гладил ее рукой. Затем он положил руку на голову совершенно смущенному, растерявшемуся Альдике:
— Шатер мира воздвиг Господь над главою твоею.
— Пойдем! — решительным тоном сказал Реубени.
Юноша радостно подошел к нему. Радовался он своей победе? Что он по отношению к Альдике, по крайней мере, на первый взгляд, оказался прав, это только укрепило сара в прежнем убеждении: одному легко, а другому трудно! Против этого ничего нельзя было поделать. Но его испугало и заставило отпрянуть с чувством ужаса, какого он никогда еще не испытывал, то почтение, которое теперь в этот момент явного его поражения светилось в робком молитвенном взоре полуоткрытых глаз его ученика. Мольхо опустился на колени перед Реубени и указывал на Альдику, но не так, как если бы желал сказать: «Это не то, что ты думал», а как бы говоря: «Это твое, это достигнуто тобою, учитель! Для нас уже наступила пора любви».
В этом был соблазн, была опасность. Со времени этого преклонения в подземной пещере Реубени знал: «Я был прав, когда с самого начала сопротивлялся ему. Правда, он делает вид, что исполняет мою волю, и, что еще более изумительно, он сам в своей невинности верит в это. Но вот это-то и хуже всего! Потому что, по существу, это так далеко от меня и так чуждо мне! А между тем, это чуждое стремится войти в меня, хочет стать моей кровью, моим сыном и другом, если я своевременно не замечу опасности и не дам отпора. Разве я уже не дошел до того, что кажусь себе перед ним иногда не более чем смелым обманщиком? Мы слишком мало грешим, сказал я себе в свое время. А сейчас перед этим ребенком я говорю — слишком много грешил я, слишком много. Без греха нельзя, в этом я убедился. Девушка развратом спасла город. Грех Эсфири — без этого не обойтись. Но Мольхо все-таки обходится! И это больно. И какая загадка, что он может оставаться кротким и добрым без всякой примеси греха, который мне нужнее воздуха».
Реубени испугался. Уж не примешивалась ли здесь ненависть, ненависть к преемнику, к сыну.
У него не было времени предаваться таким размышлениям, ужасное событие взволновало его.
Однажды утром на главном портале собора в Лиссабоне был приклеен листок со словами: «Мессия еще не пришел, Иисус не Мессия, христианство — ложь». Реубени негодовал, его возмущало, что мараны позволили себе такую глупую, бессмысленную выходку. Он не был виноват в этом, он отгородился от них семью стенами жестокосердия! Но разве это помогло? Опасность оставалась опасностью. К тому же не исключена была возможность, что возмутительное воззвание исходило совсем не от евреев, а от инквизиции, которая желала возбудить у короля подозрение против Реубени.