Родной очаг
Шрифт:
— Как это — испортили? — чуть ли не сердился Иван. — А ну, отступите, мы вам покажем.
Как стали они с Толиком показывать, так за какие-нибудь полчаса Сонькино зерно перетерли, словно и не было его. Только хекали оба да лоб вытирали.
— А из вас лихие фабриканты! — засмеялась Сонька. — Вам бы волю, так живо бы в богатеи вышли с такими жерновами.
Она насмехалась откровенно, открыто, и Иван не сдержался:
— А вы, тетка, не смейтесь!
— Да кто ж тут смеется?
— Вы не смейтесь, а за помол заплатите.
У Соньки язык отнялся. Едва пришла
— Это мать научила тебя брать за помол?
— Вы мою мать не трогайте, — отрезал Иван. — Она у вас на шее не сидит.
— Нет, вы только послушайте его! — всплеснула руками Сонька. — И где это ты говорить так научился?
Иван не отвечал, глядя на нее исподлобья. Рядом с ним, так же глядя исподлобья, стояли Толик и Саня.
Твердоступиха сразу прикусила язык. И голос у нее хоть и не подобрел, но стал мягче:
— Что ж, пошли со мною…
Они все и пошли к ней домой. Сонька и вправду не обманула Ганкиных детей. Стояла у нее миска с варениками, видно, позавчера были сварены, но не съедены, вот она их и отдала. Берите, мол, свою плату, если такие настырные.
Иван нес вареники, Толик и Саня хотели еще по дороге попробовать, но он шлепал их по рукам. А дома выложил вареники в миску и приказал, чтоб никто не трогал.
Дети так и не знали, вкусные те вареники или нет, но целый день о них думали.
Вечером вернулась с работы Ганка. Встретил Иван ее на пороге — никак не мог дождаться.
— Вы, мама, — начал, — наверно, думаете сейчас, что бы такое на ужин приготовить.
— Да о чем же мне еще и думать…
— Идите в хату.
Ганка, услышав это, сердцем почувствовала: должно быть, натворили что-то. А увидя в миске вареники, даже растерялась: кто же это налепил их и сварил, уж не Саня ли?
— А с чем вареники? — спросила торопливо.
— Н-не знаем, — ответили дети.
— А где ж это вы расстарались?
Они наперебой принялись объяснять, что дали им вареники за помол.
— Сонька Твердоступиха дала? — удивилась мать.
Старший сын растолковал, что Сонька давать не хотела, тогда они сами потребовали.
— Потребовали? — почернела лицом Ганка. Взяла вареник, надкусила — с картошкой. И картошка уже прокисла, и тесто.
Дети, почувствовав недоброе, насупились.
Ганка ничего им не сказала. Молча принялась готовить ужин. Ее несвятая троица выскользнула потихоньку во двор и долго не появлялась. Пришли, когда на столе исходил паром суп.
И только были вылизаны миски, как младшая, Саня, не удержалась:
— Мама, а вареники?
Вареники с картошкой стояли нетронутыми, и дети с жадностью поглядывали на них.
Ганка все еще не могла вымолвить слова. Наконец сказала:
— А разве вы не наелись?
Грех им было врать, что не наелись. Но ведь и вареников страсть как хотелось.
— На чужие вареники разохотились? — продолжала Ганка. — А может, у людей еще какого добра много, так вы на все их добро будете зариться?
Иван первым опустил взгляд — догадался, к чему мать клонит, только Саня с Толиком смотрели на нее ясно и открыто.
— Мы ведь заработали, — отозвался
Толик.— Выпросили, а не заработали! — прикрикнула мать. — Или вы у меня нищими стали, что выпрашиваете? Или я вас прокормить не могу? А Иван? Это ты все затеял! Что молчишь?
Он пробубнил глухо:
— А чего она такая — пришла на наши жернова, мы ей смололи, а она бежать? Много тут таких шатается!
Ганка встала из-за стола — вот-вот шлепнет его! Но сдержалась.
— Ты выпросил, ты из рук вырвал! Или я вас этому учила? Не троньте чужого, крошки не троньте. А то руки отсохнут.
Толик невольно взглянул на свои руки и сразу отвел глаза.
— Где твоя гордость, Иван? Тебе меня не жалко? Как мне теперь на людей глядеть? Молчишь?
Она еще много сказала им в этот вечер: что должны быть уважительными, что должны быть работниками в этой жизни, а не дармоедами. И про честь говорила, про совестливость.
К вареникам так никто и не притронулся.
С тех пор, кто бы к ним ни пришел, Иван со своими меньшими братом и сестрой уже ничего за помол не требовали. Хотя, сказать правду, не совсем понимал он свою мать. Ведь не грабил никого, ведь за работу брал, чтобы семье помочь. А матери словно разум затмило, этого не заметила.
Ну что ж, раз так, то так, мать он послушает…
К ним все чаще стали приходить те, кому нужно было срочно смолоть, а с горсточкой на мельницу не побежишь. Может, потому, что добрые были Ганка и ее дети? Или потому, что мололи, не отказывались?
Как бы там плохо ни шли дела у Ганки, но шли. Вскоре на чердаке у нее стояло четыре таких больших листа стекла, что хоть сейчас режь их да в окна вставляй — весь мир станет видно. И покупала его Ганка не так, как столбы. Теперь уже никто ее не обманет.
Привезли стекло в сельмаг, вот она и купила. Хорошо, что как раз деньги у нее были.
Поставила стекло на чердак, так бы ему и стоять. Но нет же, нужно было зацепить. Явилась как-то Бахурка — они к тому времени уже помирились, — и зашел разговор про то, на сколько окон ставить хату — на четыре или пять. Ганка говорила, что всю свою жизнь прожила за тремя коптилками, так хотелось бы теперь построить хату такую, как у Дробахи, — на пять окон.
— Пусть будут маленькие, зато много.
Бахурка складывала молитвенно руки и доказывала:
— Это ведь тянуться и тянуться нужно, чтоб на пять окон, жилы из себя вытянуть. Зимой тепло уходить будет, да и ворам легче влезть, когда окон много.
— Воры не полезут — у меня красть нечего. А я уже и стекло купила, вон поглядите, сколько стекол можно нарезать из одного.
Когда спускалась с чердака, то ли перекладина на лестнице под ней выгнулась, или еще что — только выпустила она стекло. Весь лист разбился. Ганка принялась составлять кусочки, словно они могли срастись. Если б у Бахурки было больше ума, она сразу домой ушла бы. А то нет, стоит тут же в сенях, и вздыхает сочувственно, и говорит, что Ганка неосмотрительной была. Ну, железный, наверно, только бы не рассердился на нее, а Ганка ведь не железная.