Родной очаг
Шрифт:
— Кто без детей, тому и без надежды можно, легче, а нам… Тебя доля тоже не обошла, правда?
— Правда, — ответила тихонько. — Пусть растут.
— Пусть. Без детей жить — небо коптить.
— Без детей — будто слепая. Ни за тобой, ни перед тобой. А бывает иногда на душе — лучше бы самой не родиться да и их не иметь.
Упросила все-таки Ганка Ликору в хату войти. Ликора переступила порог, оперлась о дверной косяк, пришлось взять ее за руку и усадить на лавку.
— Если б я такая милостивая была, — тараторила Ганка, — то давно бы уже руки и ноги сложила, ей-ей! И чего ты, Ликора, всех боишься?
— Да
— Что неудобно?
Ликора пожимала плечами, молчала. — Так что же, а? — настаивала Ганка.
— Неудобно, что и живу… — наконец прошептала Ликора.
— Овва! — только руками всплеснула Ганка. — Это почему же?
— Разве я знаю? Как-то оно так…
— А зачем пришла? Может, нужно что-то? Помочь тебе или занять?
— Да так, ничего, — вздохнула.
— Ты немного посиди в хате, а я по хозяйству крутнусь.
Пока бегала за тем да за сем, из головы вылетело, что оставила Ликору одну. Сначала думала — посидит молодица и уйдет, потому что у Ганки на разговоры времени нет. А вернулась через какой-то час — сидит гостья, как и сидела. И тихая печаль дрожит в ее взгляде.
— Ты, Ликора, часом не захворала? А может, Македон выгнал? Мужики, они бывают такими, ты признайся, может, полегчает.
При напоминании о Македоне переменилась в лице Ликора. Набрала глубоко воздух, что-то хотела сказать, но перехватило у нее дыхание — из глаз брызнули слезы.
— Выгнал? Может, болезнь у него какая?
Плачет Ликора, ничего не рассказывает. Правда, что глупому плохо живется на свете, но такому, как Ликора, — еще хуже. Дала ей выплакаться. Наконец Ликора собралась с силами, сказала:
— Отступись ты от него.
— От кого? — не поняла сначала Ганка.
— Да от моего, от Македона…
Ну как гром с ясного неба! Хотела Ганка засмеяться, хотела от удивления ладонями об полы шлепнуть — сдержалась. Что-то тяжелое навалилось ей на грудь, а губы невольно задрожали.
— Сама ведь видела, — говорила почти шепотом Ликора, глаз не поднимая. — И люди рассказывают… Если б хоть не болтали, не сплетничали, еще бы ничего, тогда бы и я не пришла, а так…
Ганка, ошеломленная, словом не могла ответить. Сплетен она, кажется, никогда не боялась, но теперь, когда эти сплетни ее задели… И хоть не виновата была ни в чем ни перед кем, но чувствовала себя сейчас так, будто виновата перед Ликорой. Если б знать, так она Македона десятой дорогой обходила бы!..
— Что, я не вижу, как тебе живется, — говорила Ликора. — Вижу. Тянешься, аж жилы на лбу выступили. Не можешь без мужа. Вот если бы ты с ним так, чтоб никто не видел…
— Про что ты, Ликора! — вскрикнула. — Да он мне нужен, как прошлогодний снег!
— А что? Если б тихо, чтоб сплетен не было. Так, как Татунь. У него в Самгородке есть какая-то, да разве про то его жена или дети знают? Небось в Самгородке у него их уже двое…
— Ликора, да он у меня лишь чарку выпил, за гусей, а то все сплетни, ей-богу.
Но женщина, видно, не верила. Давно ей нашептывали, наверно, давно советовали поквитаться с Ганкой, глаза ей выцарапать, косы вырвать, и если уж Ликора отважилась прийти, то все хотела выложить.
— Отступись от него. Ведь Македон и умом некрепок, и баламут, и соврать любит.
Ну, если б столько ртов не сидело на моей шее, ничего не сказала, пусть бы уходил, а то ж… Не сумели вы притаить, выплыло, так ты, Ганка, имей сердце.Рассердиться? Схватить кочергу и выгнать из хаты, чтоб духу не было? Но сидела на скамье стыдливая, неказистая Ликора и все, что говорила, должно быть, говорила с чужого голоса. Нет, не гневалась Ганка. Хоть бери да и сама плачь вместе с Ликорой, но не плакалось.
— А ты говорила с Македоном? Что он?.. — спросила.
— Не говорила… Разве он признается?
— Да ведь было бы в чем признаваться!..
— Э-э, напрасно говорить не станут… Если он еще приплетется, так выгони его, пусть и дорогу забудет.
В голове у Ганки медленно туманилось, как от угара: в глазах резь, в горле сухо. Уже не могла ни оправдываться, ни отговаривать. Держала на коленях кулаки, и были они такие тяжелые, что, казалось, вот-вот оторвутся от рук.
Ликора поднялась, боязливо прошла мимо окон, боязливо проскользнула в ворота. Голову вобрала в плечи, смотрит вниз. Не женщина, а тень. Хотелось Ганке пожалеть Ликору, но жалости уже почему-то не было. Вместо нее гремел горький гнев в ней — не на Ликору, а так… На весь мир, на все в целом мире, что заставляет ее мучиться и страдать, будто она для одних мук только и родилась. От гнева этого горело в голове — словно насыпали туда пламенеющего жара, и, когда Ганка пробовала повернуть голову, ее пронизывала боль, а перед взором то темные полосы пробегали, то золотые молнии.
Несколько дней не выходила из хаты. Вызывали на работу, но сказала, что больна. И вправду, чувствовала себя так, словно ее побили. Почему-то крестец болел, и шея, и поясница. Даже тошнило, тогда принялась пить горячий взвар… Когда впервые прошлась по улице, показалась сама себе старой, а все вокруг — черным: и хаты, и деревья, и женщины на огородах или возле криниц. И хотя не знала за собой не только греха, но даже помысла на грех, чувство вины не оставляло ее. Каждый брошенный на нее взгляд ловила с подозрением, а если при ней начинали перешептываться, думала, что это все про нее.
С Македоном встретилась у пруда, вечером. Его гнедой, стоя на берегу, пил воду, а объездчик, босоногий, в натянутом на самые глаза картузе, сидел на коне и связывал кнут. Увидел Ганку, которая поодаль брала воду, — хотела голову помыть речной водой, чтобы косы были мягкие, — крикнул:
— Здорово, молодица, что так загордилась?
Другая бы на ее месте ответила, поговорила бы как следует. И хотя ни в чем не был виноват Македон, вдруг от обиды на него дрогнуло что-то в Ганкиной душе. Молча набрала воды, молча повернулась и пошла.
…С Иваном начало твориться что-то непонятное… То ходил хлопец лохматый, месяцами не стриженный, того и гляди какой-нибудь сороке вздумается гнездо свить в его чуприне. Ганке становилось невмоготу глядеть на эту стреху, она брала ножницы и, усадив Ивана на лавку, снимала ему волосы начисто, даже чубчика не оставляла. «Чтоб не так душно было», — говорила. Только ступеньки белели на голове Ивана — словно в поле неровно срезанная стерня. Рад был Иван и такой стрижке, даже кое-кого из своих товарищей приводил, чтобы мать остригла.