Родной очаг
Шрифт:
Церковного старосту зовут Тодосом, а жену его — Тодосихой. Худенькая да сгорбленная, она, однако, очень быстрая — похожа на мушку, которая летает и летает, жужжит и жужжит. И вправду жужжит: любит Тодосиха поговорить, побалагурить, лясы поточить. И про бога вспоминает, а заканчивает чаще всего тем, сколько перепало батюшке на пасху или рождество, на родины или на крестины. Чем больше дают батюшке — тем святее эти люди, потому что возле батюшки и ее Тодосу малость перепадает. В Збараже говорят, что и Тодосиха могла бы править службу божью, но ведь ни прежде, ни теперь женщин-попов не было, во все времена из женщины одно только и выходило — попадья, не больше.
Разве
Вот так, ходят по ее двору — пусть ходят, выбирают ее воду — пусть выбирают. Но для чего из года в год межу подкапывать? Как примутся Гомозы весной обрабатывать свой огород, уж непременно себе немного от Ганкиного прикопают. Раньше с того боку, где их огород, можно было возом заезжать, а теперь не заедешь, потому что картошку Тодосихину потолчешь и подсолнечники поломаешь. А как подумать, так картошка и подсолнухи вовсе не Тодосихины, а Ганкины, потому что огород этот часть усадьбы ее прихватил.
И однажды, когда уже вскопали огород, видит Ганка, что ее огород будто бы стал меньше. И что это за знак? От поля у нее ров, с одного боку — травянистая высокая межа, а с того, что от Гомозов, только тропочка. Стала присматриваться к той тропке — а она будто не там лежит, где прежде лежала. И вправду или только кажется? Даже потрогала ее, а потом еще глянула сбоку — не там! Не иначе как Гомозы перенесли ее межу. А как додумалась до этого — сама с собой не смогла совладать. Кинулась за лопатой — и начала перекапывать, только пыль столбом поднялась. И в глазах ее темнело от гнева, весь свет казался черным, как земля, и сам воздух на вкус был таким же, как земля.
Видела, что Тодос прошел на улицу, но глянул ли в ее сторону — не заметила. А уже через какую-то минуту выскочила Тодосиха. Низенькая, согнутая, прикатилась быстрой ласочкой к Ганке. В круглых, как черника, глазках искры мерцали, а губы, словно корешки, — белые.
— Люди добрые, она межу перекапывает! — скрипучим голоском проговорила так, будто и вправду обращалась к людям.
Ганка сопела и лихо кидала землю.
— Люди добрые, она хочет наш огород забрать! — снова проскрипела бабка и обежала вокруг Ганки, будто хотела клюнуть и не могла отважиться. — Вот какие теперь воры, среди бела дня крадут!
Вышел Тодос с палкой, остановился у хаты — высокий, прямой. Теперь бабка стала кричать так, будто ему все высказывала:
— Мы старые, в колхозе не работаем, почитаем церковь и слово божье, так нас можно и обижать! Никто за нас не заступится. Нет теперь правды, растоптали, никто ее не поднимет…
Она кричала и кричала, жалобы и проклятия сыпались, как каменья, а старый Гомоз неподвижно стоял у хаты, и белая пена бороды дрожала от гнева. Наконец во двор стали заглядывать и люди. Тогда Ганка выпрямилась и сказала:
— Они ночью пахали и межу перенесли. Им, видите, земли больше нужно, потому что они голодные.
Тодосиха стояла на своем:
— Чтоб я так жила, как это правда! Да чтоб я ногою не ступала! Да чтоб только солнца свет… Вот не грех, что забожусь!
Старый Тодос повернулся и заковылял к хате. Ганка согнулась и перекапывала межу. Тодосиха не успокаивалась:
— Люди
добрые, никто ей межу не переносил, это она такую манну пускает, чтобы обобрать нас. Ах, чтоб ты на ровном месте споткнулась, а чтоб тебе родные дети на старости куска хлеба не дали!«Лайся, лайся, — думала Ганка. — А тебе и вправду на старости дети ничего не подадут, потому что нет у тебя ни роду, ни плоду».
— Твоя мать была побирушкой, отец от зависти умер, а брат из-за чего извелся? Загребущий был!
«Лайся, лайся, — мысленно возражала Ганка. — Пусть все видят, какая ты святая да божья. И твой Тодос. Пусть посмеются над вами».
Тут и Бахурка подошла. Сразу сообразила, чего крик стоит, и:
— Позвать землемера нужно. А то сцепились…
Тодосиха умолкла. Внимательно посмотрела на Бахурку, затряслась вся, будто ее лихорадка хватила, встопорщилось все на ней — не человек, а колючка в живой изгороди.
— А без тебя, Дунька, не сварится? Ты лучше вспомни, как твой батько горячей кваши напился, так потом ни есть, ни пить не мог!
Снова появился Тодос, все такой же прямой, с палкой. Только палка в его руке подскакивала, словно клевала что-то. Наконец заговорил церковный староста — мягким, едва не елейным голосом:
— Мартоха, иди-ка в хату, гости пришли.
Тодосиха, казалось, не слышала — наседала на Бахурку, лезла, и рот ее был черен от злости.
— А вспомни, сколько вас было у батька, голые всегда ходили, не могли собрать ни на сорочку, ни на юбку!..
Бахурка ни слова не сказала. Стояла побледневшая, растерянная, только морщинки под глазами вздрагивали. Прошептала:
— Я ведь только землемера хотела позвать.
— Мартоха! Ну, иди же! — снова крикнул Тодос. — Гости ждут!
Мартоха, верно, еще бы ругалась, но нужно было бежать от греха: знала, что гостей никаких нет, что хитрит Тодос, чтобы не выставлять себя на посмешище. Пошла. На полдороге стала, перекрестилась:
— Придет пора — ты еще будешь грызть эту землю, Ганка. Будешь ее грызть, будешь землею запивать и землею дышать.
«Говори, говори, — думала Ганка. — Только от своего огорода и борозды не дам, и полборозды не подарю. Потому что и вправду я землю ем, землею запиваю да еще землею и дышу».
Тодос с Мартохой двинулись к сеням — и провалились. Больше не выходил никто. А Ганка перекопала межу и под шнурок протоптала там, где она и была когда-то. Натесала колышков, позабивала обухом. И колючек наносила, выложила вдоль. Пусть теперь попробует посягнуть, пусть…
Саня вскакивала среди ночи. Садилась на печи и начинала плакать. Вначале тихонько, словно вздыхала сквозь слезы, потом плач ее переходил в рыдания, громкие и неутешные. Слезы катились по лицу, она не вытирала их, только дрыгала и сучила ножками, будто хотела стряхнуть что-то невидимое. Ганка прижимала ребенка к груди, гладила, что-то шептала на ухо, но Саня плакала и плакала.
— Доченька, ну что с тобой?
Саня не отвечала. При свете коптилки взгляд ее казался совсем бессмысленным.
— Может, у тебя в груди болит, а?
Саня отрицательно качала головой.
— Может, головка? Или руки? Ноги? Ну, скажи, что с тобой?
Саня все качала головой: мол, ничего не болит. Потом вставала, поднимала руки, словно хотела лезть на стену. Ганка обнимала ее, но Саня выскальзывала, бросалась в угол, ощупывала стены, глядя в потолок.
— Может, она голодная? — подсказывал Иван. Они с Толиком уже проснулись и, светя глубокими испуганными глазами, прислушивались к ее плачу.