Родственники
Шрифт:
Григорий Алексеич швырнул на стол книгу, которую перелистывал, вскочил со стула и побледнел.
– Твои шутки совсем не остроумны… - произнес он сквозь зубы.
Сергей Александрыч внутренне улыбнулся.
– Если тебе не нравится мой разговор, я, пожалуй, замолчу… Но послушай…
(Сергей Александрыч совершенно переменил тон и привстал на диване.) Наташа в самом деле девушка добрая, - но знаешь ли, я думаю, что ты, - разумеется нехотя, но делаешь ей много вреда. Ты насильно вырвешь ее из ее сферы, раздражишь ее воображение разными поэтическими бреднями, с трагическим ужасом укажешь ей на безобразие деревенской жизни, а потом преспокойно раскланяешься и уедешь в Петербург.
– Никогда! Никогда!
– вскрикнул гордо Григорий Алексеич, вскочив со стула.
–
– Ты вообще противоречишь себе, - продолжал Сергей Александрыч, - кричишь против идеализма, преследуешь романтиков, которые тебе везде мерещатся, даже и здесь, в селе Куроедове, которое в честь мою названо теперь Сергиевским, а сам вечно бродишь в идеалах; проповедуешь о необходимости ясного, практического взгляда на жизнь, а смотришь на нее бог знает как и хочешь переделать ее по нелепым фантазиям разных сумасбродов. По-моему, тот только понимает практическую жизнь, кто умеет пользоваться ею. Что за охота вечно страдать в настоящем, бесполезно мечтая о каком-то лучшем будущем? Ты на все смотришь мрачно, даже на Агафью Васильевну; тебя возмущает даже Васька - мой приказчик, потому что он кланяется мне до земли и не смеет мигнуть в моем присутствии… Все это, конечно, глупо и нелепо, но смешно и забавно. Все это существует, следовательно, должно существовать. И поверь мне, эта же самая Наташа, которую ты хочешь теперь возвышать, развивать и для которой, верно, скоро не будет на земле достойных идеалов, - без всякой церемонии вышла бы замуж за какого-нибудь толстого и глупого Федота Карпыча, рожала бы, как и все, каждый год детей, солила бы грибы, варила варенье, угощала бы гостей наливками своей стряпни, называла бы своего
Федота Карпыча душкой, или Пульпультиком, как у Гоголя, или как-нибудь в новом роде и была бы в своем милом неведении очень довольна, спокойна и счастлива, - а может быть, Федот Карпыч в первые же месяцы после бракосочетания надоел бы ей и опротивел
– и это могло бы очень случиться…
– Полно!..
– закричал Григорий Алексеич, - это несносно, ты имеешь дар осквернять все хорошее. В этом я не сомневался…
И с этими словами он вышел из комнаты.
Сергей Александрыч спокойно проводил его глазами, закурил другую сигару и, протянувшись с наслаждением на диване, подумал:
"Кажется, добрый и умный малый, а чудак!"
ГЛАВА VII
После разговора Сергея Александрыча у Григория Алексеича пропал сон и аппетит, лицо осунулось, глаза впали - и он несколько дней одиноко и мрачно бродил в саду и в роще, стараясь избегать всех, и в особенности Наташи. "Я люблю ее, - думал он, - но чем же, в самом деле, должна кончиться эта любовь?
– браком?" И при этом вопросе, который до разговора с Сергеем Александрычем не приходил ему в голову, дрожь пробежала по его телу… "Браком!
– повторял он, - браком!" - в волнении взад и вперед прохаживаясь по аллее сада. Тихие, безмятежные картины брачной жизни, которыми некогда восхищался он, в эту минуту ему не являлись более. Напротив, как нарочно, вся прозаическая сторона этой жизни выступила перед ним во всей наготе: домашние хлопоты и тревоги, раздирающий уши крик детей, неизбежное охлаждение к жене, ее слезы и вздохи, его тоска и отчаяние и прочее. Григорий Алексеич был убежден, что безумно связывать себя вечным обетом, добровольно лишать себя свободы. "Но что же мне делать?
– спрашивал он сам себя, - бежать отсюда? запереться в самом себе, обречь себя на одиночество и влачиться по свету без надежд и без цели! И куда бежать?" Мысль об одиночестве показалась ему еще страшней мысли о браке. "Нет, - подумал он, - я не создан для одинокой, эгоистической жизни, мне необходимо иметь возле себя существо любящее, близкое, родное по духу, с которым бы я делил и чувства, и мысли, и горе, и радости! К чему мне моя постылая свобода?"
И Григорий Алексеич, колеблемый этими мыслями, то решался объясниться с
Наташей
и ее матерью - и разом кончить все, то хотел уехать из Сергиевского. Иногда, минутами, казалось ему, что он вовсе не любит Наташу, что он просто увлекся ею, что между ними не существует настоящей симпатии, что в ней нет достаточной теплоты, что она больше все понимает головой, чем сердцем, - и мало ли чего не казалось ему?Несколько раз в день менял он свои мысли и взгляды и часто совсем упадал духом в горьком сомнении и нерешительности.
В таком мрачном расположении духа забрел он однажды вечером (это было уже в половине июля) в самую отдаленную и заглохшую часть сада и, утомленный более мыслями, чем ходьбою, бросился на траву между кустами орешника, спускавшегося у самых ног его в глубокий овраг, на дне которого между камнями лениво пробивался ручей с глухим журчаньем. На другом берегу оврага была роща. Впереди и кругом Григорья
Алексеича все было дико и мрачно. Сквозь плотную, густую массу зелени, окружавшую его, не мог проскользнуть луч солнечный. "Нет, - думал Григорий Алексеич, - нет, я напрасно обвиняю ее в неспособности любить: у нее глубокое, любящее сердце; чем более я наблюдаю ее, тем более вижу, что она может любить с увлечением, с страстию…
Это широкая, избранная натура, которой доступно и понятно все… И я сомневался в ней! Какая глупость! Теплоты недостает не в ней, а во мне, - и Григорий Алексеич при этом бил себя в грудь… - Сердце мое с каждым днем черствеет более и более; никогда не испытав любви, я уже сознаю в себе неспособность любить так, как бы следовало, а бывают, впрочем, минуты, в которые мне еще кажется, что я могу любить со всем жаром и полнотою молодости; но это обман, ложь! я никогда не буду в состоянии удовлетворить ее любви, для чего же напрасно смущать ее покой? Я решительно не стою ее! Мне следует быть с ней как можно холоднее, как можно осторожнее. Но это опять глупость! я не выдержу… Нет, мне просто нельзя оставаться здесь ни одной минуты, я должен бежать отсюда куда-нибудь, все равно, только как можно далее; каждая минута замедления будет с моей стороны преступною слабостию…"
Но как будто это так легко?
Он задумался и через минуту произнес почти вслух:
– Кончено. Сегодня же еду!
– и очень решительно побежал по тропинке.
Тропинка эта привела его на довольно открытое место. Тут он приостановился и вздохнул свободнее. Зеленые стены леса и его сумрак душили его, ему необходимы были в эту минуту свет и пространство.
"Я посмотрю в последний раз, - думал он, - на эти луга, на Волгу; в последний раз, потому что я никогда уже не ворочусь сюда".
И, подумав это, Григорий Алексеич: пошел более покойным и ровным шагом.
Подходя к самому скату горы, с которой виднелась Волга, Григорий Алексеич вдруг вздрогнул и как бы прирос к земле.
В десяти шагах от него сидела на скамейке Наташа.
На ней было белое платье. Черные волосы ее локонами спускались до груди… Все вокруг нее и вся она облита была розовым отблеском догорающей вечерней зари. Воздух дышал благоуханною свежестью. Все было тихо, вершины деревьев чуть колебались.
Григорий Алексеич долго стоял не шевелясь и едва переводя дыхание. Наташа была очень хороша. Он смотрел на нее долго и благоговейно и потом робко подошел к ней.
Наташа обернулась, когда он стоял в двух шагах от нее.
– Ах, это вы!
– сказала она.
Григорий Алексеич молчал, опустив голову на грудь.
– Какой прекрасный вечер, - заметила Наташа.
– А где вы были? Верно, в роще?
– Да, в роще… нет, впрочем, я ходил в саду, - отвечал Григорий Алексеич, - а вы давно здесь сидите?
– Это моя любимая скамейка, - сказала Наташа, - я здесь часто сижу. Отсюда чудный вид.
– В самом деле, хороший вид. Мне это место также нравится… но я, может быть, помешал вам… может быть, вы хотите быть одни?
– Нисколько, - отвечала Наташа.
– Так вы мне позволите сесть возле вас?
– Садитесь.
Григорий Алексеич сел на скамейку. Они несколько минут молчали.
– Вам, верно, надоела деревня?
– сказала первая Наташа, - вы не привыкли к ней - вы день ото дня становитесь скучнее.