Роман и повести
Шрифт:
— Трудимся, голубчик? Я уже вижу! Отменно получается! Отменно!
— Да вот, Гурий Михайлович, просят сестры, — сказал я. — Ну я и… Собственно, это Вера Михайловна меня приучила. Кстати, что ее не видно? — спросил я как бы к случаю.
— Вера Михайловна наша, голубчик, уже далеко, — объяснил начальник отделения. — На фронт поехала, на фронт, с армейским госпиталем.
— А что так? Сама или?.. — Я не договорил.
— Да как тебе сказать, — не без сожаления сказал Гурий Михайлович. — Случилось у нее что-то: отличная сестра, и человек скромнейший, и вдруг закрутила. Прямо вовсю закрутила с мужиками, будто прорвалось у нее что. А ведь нашему брату сам знаешь как. Только
Во время одного из обходов начальник отделения даже не подошел ко мне, а бросил сестре:
— На комиссию. Хватит ему тут загорать.
— Гурий Михайлович, как — на комиссию? — почти закричал я. — Почему?
Комиссия — это конец! Комиссия обычно увольняла раненых и больных «по чистой» — домой.
— На комиссию, голубчик, на комиссию! А там посмотрим…
Комиссия дала мне две недели отпуска по болезни, и я помчался домой. Сначала на трамвае до Сокольников, потом на метро. В вещевом мешке у меня лежал сухой паек на две недели. Я был счастлив, что приду к матери не с пустыми руками.
Две недели! Совершенно свободных, вольных! Можно даже форму снять и одеться в гражданское. Кажется, в прошлом году мы не всё спустили. А голова? Стриженая голова все равно выдаст. Да, кроме того, патрули и штатских ребят проверяют. Всё равно — в форме так в форме!
Сегодня обязательно дома побуду. Весь день. Тем более воскресенье сегодня. Матери помогу и вообще — дома. А завтра? Может, завтра с утра к Наташе домой? Нет. После того письма… Нет, туда я не поеду. Лучше погулять по Москве — ведь давно не был. Может, в кино сходить на что-нибудь новенькое? А что, если в Дом пионеров зайти? И Саша будет рад, если расскажу, что был, передал и от него привет». Это завтра же можно — в Дом пионеров. Хорошо бы товарищей найти, но кого? Кто в армии, кто в эвакуации. У матери узнаю — может, кто-нибудь звонил из тех, кто в Москве. А послезавтра? Что же послезавтра?
Я старался не хромать, но нога меня выдавала. В трамвае ехал на площадке — ничего. В метро мне уступили место. Я отказался, но в душе почувствовал гордость: «Наверняка приняли за раненого!»
Мать уже ждала меня. Она наварила каши из овса, который достала где-то по случаю, открыла банку «второго фронта» — светло-розовой американской колбасы.
— Надолго? Сразу же скажи — надолго? — спросила она меня с ходу. — На сколько тебя отпустили?
— Надолго, мама, надолго, — сказал я. — На… два дня. На сегодня и на завтра. А послезавтра — в часть!
В лагеря я вернулся поздно, перед ужином. Я успел повидать всех, даже Бунькова и Соколова, и только с Сашей и Володей встретился после отбоя. Они дежурили — Саша в караулке, Володя на кухне — и вернулись в землянку, когда все ложились спать.
Мы забрались на нары, как всегда, на второй этаж, где я спал и раньше, до госпиталя. Пахло сухой полынью, солдатским бельем, свежевымытыми полами.
— Отметим твое возвращение, — шепнул мне Володя. — Я тут припас…
Он достал откуда-то из-под подушки или одеяла фляжку, отвинтил крышку и шепнул:
— На! Глотай!
— Выпей, — сказал Саша.
— Что это?
— Давай! — опять шепнул Володя.
— Тогда за твое повышение, — кивнул я Володе.
— За твое возвращение, — сказал Саша.
Я сделал большой глоток из фляжки и чуть не задохнулся.
После меня к фляжке приложился Саша.
— Спирт, чистый, девяносто шесть градусов, — пояснил Володя.
Что было потом,
я почти не помнил. Не помнил, как ночью мы прошли мимо дневального и оказались в одном нижнем белье на улице. Как и о чем мы говорили с Буньковым, который привел нас в землянку, уложил спать и приказал старшине не наказывать. Об этом я узнал утром во время подъема от того же старшины.— Благодарите комбата, — добавил он, — а то несдобровать бы вам! Будь дежурным не Буньков, попало бы вам на орехи, а то и замерзли бы в снегу — чего лучше!
Володя после физзарядки и утреннего осмотра забрался на нары и показал нам с Сашей пустую фляжку:
— Надо ж! Все опорожнили. И без закуски!
Наверно, где-то в глубине души я жалел, что обманул мать и не провел дома положенного отпуска. Жалел, когда опять влез в нудную солдатскую тыловую службу. Жалел, пока не было писем от матери…
«С войной мы все свыклись… — вспоминал я ее прежние письма. — Только вот дома по ночам очень пусто». Дома было пусто — я видел. И не только по ночам. И дом был не совсем дом. Чужая комната в чужой квартире оставалась чужой. И мать хлопотала в ней как-то неловко, сдержанно, будто помогала кому-то чужому, а не жила.
В темном небе звезд не сосчитать.Вечер тих…Я сегодня вспоминаю мать,Не других…Потому что, счастьем и судьбой —Жизнью всейЯ обязан только ей одной,Только ей… Все пройдет, как спорая весна,Как вода…Только мать останется однаНавсегда…Никогда прежде я не писал стихов о матери. Теперь писал.
Я знал теперь, как мать ложится на чужой диван, ест на чужом столе, смотрит на чужие вещи и стены с чужими фотографиями. И лишь две фотографии были свои — отцовская и моя.
— Боюсь портить им стенку, — сказала мать. — Потому вот так поставила.
Фотографии, пожелтевшие от времени и влажные от холода и сырости, стояли на буфете, напротив дивана.
Она смотрит на них, когда садится на диван. Она смотрит на них и ночью: недаром ставит на ночь лампу рядом с диваном. «Чтобы на часы глянуть и не проспать», — объясняла она мне.
Может быть, хорошо, что мать живет в этой комнате. Здесь никогда не бывал отец. И все равно он рядом с ней, и рядом со мной. И ко мне даже ближе…
Клуб — одно из немногих наземных сооружений в наших лагерях. В землянках жили солдаты и офицеры. В землянках — учебные классы и штабы. В землянках — медпункт и Ленинские комнаты. Столовая была наверху, но она не в счет — дощатый, насквозь продуваемый барак.
Ну, а клуб — действительно клуб. Огромная тесовая изба, целый домище, и внутри все всерьез: сцена как сцена, скамейки в двадцать три ряда и даже кинобудка.
Чтобы поддержать наш боевой дух и еще больше подготовить для будущих решающих сражений (значит, мы все же будем их участниками!), нас побатарейно, повзводно привели в клуб на встречу с заслуженным фронтовиком.
Фронтовик, хотя и обладал орденом и тремя медалями, не был оратором:
— …И вот я иду… А они как раз давай жать… Ну, тут мы их стеганули… А они опять… Идем по лесу… Отступаем… Идем… Идем… Стреляют… Опять они… Ранило тут меня… Окружили… Стреляют наши… Попал к партизанам… Вот раз иду…