Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Она теперь иногда чувствовала потребность говорить с тем раненым офицером, которого доктора считали безнадёжным. Она ничего о нём не знала. Знала только, что его фамилия Черняк. Он никогда ничего о себе не рассказывал, а она из деликатности не спрашивала его.

У него всегда был спокойный взгляд глубоко ушедших глаз, обведенных землистой синевой.

Один раз Ирина спросила у него:

— Почему вы никогда не жалуетесь?

— На что?

— Хотя бы на свою боль.

Черняк некоторое время лёжа молча смотрел перед собой, как он обыкновенно смотрел, и сказал:

— Потому

что от этого боль будет не меньше, а даже больше. Жаловаться и жалеть других — вещь совершенно бесполезная и в данном случае даже вредная.

Ирина, поражённая этим ответом, который совпал с её собственными неясными мыслями, спросила:

— Почему вредная?

— Потому что отвлекает людей от прямой задачи — борьбы с таким порядком жизни, при котором возможно вот это, — сказал он, жестом своей слабой, бледной руки указав вокруг себя на больничную обстановку и своего соседа, заострившийся землистый профиль которого неподвижно виднелся на подушке его постели.

— А когда будет возможно выполнение этой задачи? — спросила Ирина.

— Тогда, когда люди, мыслящие в этом направлении, сорганизуются для практической, физической, а не словесной борьбы с этим порядком.

Судорога прошла по его лицу.

— Вам больно? — спросила Ирина.

— И вчера было больно, и сегодня больно. Человек очень скоро привыкает к чужой боли, а к своей никогда. Это очень большое неудобство.

Бледная, жёлтая рука Черняка лежала поверх одеяла, и он машинально мял ею серое больничное одеяло.

— Организация настоящей жизни имеет целью выгоду отдельных лиц за счёт угнетения большинства. Надо эту организацию разбить и организовать жизнь, имеющую своей целью благо всех, кто трудится для всех.

Он, слабо улыбнувшись одной щекой, иронически покачал на самого себя головой и сказал:

— Я неисправимый агитатор, хотя сейчас моя агитация, вероятно, направлена не по адресу: вы, судя по вашему лицу, тонким рукам и изяществу движений, принадлежите к тому классу, который только и существует и держится… такой организацией жизни.

— У меня может быть сознание, независимое от интересов… моего класса, как вы говорите.

Черняк засмеялся недобрым смехом.

— Нет, б а р ы ш н я, это уж оставьте. Класс есть кровь. А человек только кровью и живёт.

Он закусил губы, очевидно, от боли.

— Вот я умираю… не утешайте. Это неважно. Важно то, что я ничего не успел сделать для той жизни, какая наступит лет через пять, через десять… Личность сама по себе ничто, пока она заключена в рамках индивидуальных интересов, ощущений. Я умру, меня выбросят в общую яму. Только и всего. Впрочем, когда одним глазом заглядываешь в могилу, тогда масштаб вещей сильно изменяется. Человек в таком положении едва находит в себе силы не сообщать о себе… тому человеку, которого он…

Черняк, не раскрывая рта, одним носом глубоко перевёл дыхание.

— … которого он любит… — докончил он, как будто ему трудно было выговорить это слово. — Но это малодушие. Не надо утруждать человека состраданием, а тем более вознёй с собой.

Опять судорога прошла по лицу Черняка.

— Вы это о себе говорите? — спросила Ирина.

Черняк некоторое время молчал, всё глядя перед собой в противоположную

стену, в которой была дверь палаты.

— Да, о себе… Я написал одному человеку письмо, из которого он поймёт, что я убит. Тем более что всё равно я не выживу. Это я хорошо знаю.

— Зачем вы так говорите! — сказала Ирина. — И довольно, я не должна была давать вам столько говорить.

Черняк иронически улыбнулся.

— Вы говорите — по обязанности, но… вы славный всё-таки человек. А вот сегодня в газетах сообщение о том, что будут судить пятерых депутатов. Это наши товарищи. Вот если о н и погибнут, это будет более печально.

В этот вечер Ирина почему-то не пошла к Глебу и на следующий день ничего не сказала ему о своей беседе в лазарете.

LХХХIV

Савушка после своей поездки в Петербург, куда он отвозил письмо Черняка, вернулся в свой полк.

Полк стоял в местечке с костёлом, у которого снарядом был сорван крест и зияла круглая пробоина на колокольне.

Улицы местечка были сплошь запружены солдатами, лошадьми, двуколками.

Около хлебного магазина толклись солдаты.

— Что ж, значит, и нам и лошадям с голоду подыхать? — говорил низкорослый солдат в шапке с мотающимися тесёмками наушников.

— Говорю тебе, фуражиры с утра уехали, должны сейчас быть, — ответил распоряжавшийся в магазине человек в солдатской форме.

— Вон, лошади-то какие! их на живодёрню только, — указал солдат на лошадей, привязанных к двуколке.

Лошади с выступающими рёбрами, с ободранными боками понуро стояли без корма, полузакрыв слезящиеся глаза.

— У баб, небось, и хлеб есть, и всё…

— Не продают, собака их возьми. А насильно отнимешь, сейчас за мародёрство под суд попадёшь.

За деревянным сараем, прячась от начальства, сидели несколько оборванных солдат и варили в котелке, по-видимому, краденую картошку. Один из них привязывал верёвочкой оторвавшуюся подмётку сапога; другой, скинув и вывернув рубашку, держал её над огнём, отвернув лицо от дыма.

— Не тряси над котелком-то! — крикнул солдат, пробовавший лучинкой картошку, и, поддев что-то, отбросил в сторону.

— Не выкидывай — навару больше будет, — подмигнул солдат, привязывавший подмётку.

— Только и остается. Эх-ма!..

За местечком виднелись часто наставленные кресты. Это были братские могилы. Туда то и дело бегали солдаты.

Варивший картошку, посмотрев в сторону, промычал:

— Вишь вон, покойничков помянуть бегают. И на этом и на том свете нашему брату на голову с…

— Сена не привозили? — спросил какой-то солдат, проходя мимо сидевших.

— Говорят, поехали давно, сейчас ждут, — отвечали, не оборачиваясь, сидевшие у костра.

Солдат постоял в нерешительности, видимо ожидая, не предложат ли ему поесть, но сидевшие у костра делали вид, что не замечают его.

— Так… — сказал тот и пошёл дальше.

Вдруг на улице местечка показалась целая процессия. Впереди ехал обоз из военных фур с наваленным на них сеном и мешками. Фуры везли ободранные, похожие на скелеты, лошади; на облучках, нахохлившись, сидели обозные, а по сторонам, причитая, шли бабы и старики.

Поделиться с друзьями: