Русский флаг
Шрифт:
Выйдя к полынье, Завойко увидел темную, уже спокойную поверхность воды. Мичман Попов, как и Пастухов, произведенный в лейтенанты, но оставшийся пока при прежнем мундире, смущенно смотрел на Завойко. Злой, придирчивый взгляд адмирала был ясен без слов: он не увидел на воде томбуя.
– Виноват, ваше превосходительство, - негромко сказал Попов. Двенадцать орудий погрузили благополучно... Хотел быстрее сделать...
В толпе зашептались. Сообщение Попова, что провалилась именно тринадцатая пушка, произвело впечатление. Как-никак, несчастливое число, чертова дюжина! Это как бы оправдывало людей.
– Я не верю в приметы, лейтенант, - холодно
– Взглянув в расстроенное лицо Попова, он добавил мягче: - Поймите, вы распустили людей, ослабили их внимание. Томбуй служил для них сигналом об опасности, он пригодился бы и на более прочном льду. Вы послали за канатами?
– Так точно.
Веревки, привязанные к саням, лежали на льду, но нечего было и думать вытащить с их помощью пушку. Нужно подвести толстые корабельные канаты.
В нескольких шагах от Завойко стояла Харитина. Она смотрела немигающими глазами в воду, словно надеясь увидеть лежащую на дне пушку. С тех пор как началась погрузка, девушка не находила себе места. Раньше все казалось ей более или менее ясным: будущим летом придет неприятель - об этом говорили все, - и Удалого с товарищами обменяют на пленных, взятых на Никольской горе. Представить себе, что Удалой умер, она не могла и, хотя не верила в свое счастье, мечтала еще хоть раз увидеть его. Но если она уедет с Камчатки, а пленных увезут отсюда в глубь России, Удалой непременно затеряется среди бесконечно огромного мира.
Отведя глаза от воды, Харитина увидела Никиту Кочнева. В свободные от работы часы Никита как-то незаметно оказывался подле нее, и Харитина стала привыкать к нему.
Привезли на салазках канаты. Прежде чем Завойко успел оглядеть матросов, два человека стали торопливо раздеваться: дравшийся под начальством Попова на Кладбищенской батарее матрос и - на противоположной стороне полыньи - Никита Кочнев. Два мускулистых тела одновременно скользнули в ледяную воду.
Нелегко оказалось подвести канат под пушку. Показываясь по очереди из воды, матрос и Никита пытались ответить улыбкой на поощрительные возгласы толпы, но синие, одеревеневшие лица не слушались их.
Выбравшись на лед, они закутались в меховые одежды. Откуда-то появился ром.
Никита затопал ногами, запрыгал, чтобы согреться, но, заметив возле себя Харитину, остановился как вкопанный. Незастегнутый капюшон упал на спину.
Харитина посмотрела на него со смешанным чувством материнской любви и осуждения.
– Голову накрой, петух, - сказала она с притворной строгостью. Вместе с паром последний разум уйдет.
Никита тряхнул головой, клубившейся паром, и весело ответил, уверенный, что его слышит не только Харитина:
– Не уйдет, молоканочка. А уйдет - не беда: твоего на двоих хватит.
Кругом засмеялись, и Харитина не удержалась от улыбки.
III
Маша просиживала дни у постели Мартынова. Предотъездная суета за стенами госпиталя, грохот, звон, громкие крики проходили мимо нее. Вся сила сочувствия к людям, все упорство и душевная теплота сосредоточились на узкой больничной койке со свежими простынями и серым байковым одеялом. Жизненное пространство ограничилось четырьмя стенами госпитальной палаты. Время отсчитывалось приемами лекарств, непременными визитами Вильчковского. Порою Маша с горькой усмешкой думала о том, что вот сбылась
ее мечта и никто, даже родной отец, не гонит ее из госпиталя. Она проводит дни в тихой, пахнущей лекарствами комнате, как и в августе минувшего года, когда умирал Александр Максутов. Но нынешнее ее состояние совсем ново, необычно, оно ничем не напоминает прошедшего...Маша любила. Большое чувство, открытое и глубокое, захватило девушку.
Оно было сильнее всего: слез матери, угрюмого молчания отца, чувства вины перед Зарудным... Осталась только боязнь за жизнь Мартынова, сжимавшая иногда сердце Маши так сильно, что она вставала со стула и, выбежав на крыльцо, жадно глотала холодный мартовский воздух.
Она давно любила Мартынова. Ждала, не понимая собственной тоски и смятения. Как она могла хоть на минуту усомниться в том, что Алексей приедет, что именно этот насмешливый, простой, хороший человек будет любить ее и будет с ней?! И что самое удивительное - чувство Маши было так велико, что оно не просило ответа, не сомневалось в Мартынове еще и тогда, когда он ни словом, ни взглядом не мог сказать ей о своей любви.
Она уже не была восторженной девушкой, покинувшей два года назад Иркутск. Августовские дни минувшего года наложили резкий отпечаток на характер Маши. Человек стал для нее чем-то и более близким и более возвышенным, чем прежде. Истерзанное человеческое тело, шершавая рука, беспомощно вытянувшаяся вдоль тела, боль, разлитая смертельной бледностью по обветренному лицу усатого матроса; детская беспомощность прерывистого, хриплого дыхания, которое заставляет тревожно останавливаться у постели; первая улыбка очнувшегося человека, еще не объявшего разумом великой истины: жив!
– все это, прежде скрытое от Маши, стало самым важным, самым близким, приобщило ее к осмысленной жизни.
Мартынов ответил ей таким же чувством. Просыпаясь, он искал ее глазами. Маша брала его руку и гладила ее, Мартынов неторопливо и тихо рассказывал об Иркутске, о долгом своем пути на Камчатку.
Вильчковский относился к Мартынову с особой нежностью и за глаза называл его "грачом". Когда доктор был уверен, что есаул дремлет, он говорил Маше: "Ваш грач".
Однажды Мартынов спросил у Вильчковского:
– Доктор, почему вы меня прозвали грачом?
Вильчковский посмотрел на него сквозь очки удивленно, метнул укоризненный взгляд на Машу и наконец смущенно сказал:
– Извините, давать прозвища - корабельная привычка. У нас это принято.
– И мне нравится, - поспешил сказать Мартынов.
– Но почему грач?
– Вы появились у нас в тот день, когда в Россию прилетают грачи. На Герасима-грачевника. И такой же взъерошенный, багрово-черный. А с вами и весеннее беспокойство... Впрочем, пусть уж вам лучше Машенька растолкует.
– Ну что ж, грач так грач. Не последняя птаха на земле.
Через две недели прибыл из Гижигинска Степан Шмаков, оправившийся от болезни.
Часто заглядывал Завойко. Задавал множество вопросов о Муравьеве, об обстоятельствах, при которых было принято решение о снятии, как будто хотел увериться, что в Иркутске были употреблены все усилия, чтобы помочь Камчатке. Есаул многого не знал, но высказывал предположения, нравившиеся Завойко смелостью и основательностью.
– Откуда у вас эти бумаги?
– спросил Завойко при первом визите, протягивая Мартынову бумажник Трифонова.
Мартынов нахмурился:
– Этот человек стрелял в меня. Приказчик американского купца Бордмана в Гижигинске.