Русский роман
Шрифт:
Все последующие дни мы копали, не переставая. Маленькие комариные мозги Дани Рылова запутались в непредвиденной проблеме — похоронить Тоню возле сапог ее мужа или рядом с могилой Маргулиса? Со свойственной ему тупостью он решил выяснить, что думает по этому поводу Рива Маргулис, и та, аккуратно отжав мокрую половую тряпку, столкнула Дани с только что вымытых ступенек и сказала, что, по ее мнению, так пусть он вскроет гроб ее мужа и сунет туда свою мамашу вместе с вонючими сапогами своего отца. Теперь он каждое утро менял свое решение и заявлялся ко мне в слезах и смущении. Удивленный такими сложными душевными терзаниями этого грубого человека, который
Мы делали это целых пять раз, невзирая на вонь разлагающейся плоти и укусы разъяренных пчел, но даже Ури, который в обычные дни наверняка и без колебаний отпустил бы какую-нибудь шутку о «переселении туш» под землей, теперь заметил только, что Тоня и впрямь заслуживает высочайшего уважения «хотя бы за то, что она столько лет, в любую погоду, в дождь и в солнце, да еще среди тучи пчел, так преданно сосала свой палец».
К счастью, Бускила потерял терпение и решительно заявил Дани: «Хватит. Пора кончать это позорище! Ты что, дохлую кошку хоронишь, что ли? Это так ты уважаешь своих родителей?»
Мне же он сказал:
— Судный день надвигается. Что он себе думает?
Потом он снова пригласил нас с Ури к себе в гости.
Он жил в соседнем городке.
— Приходите, заглянете в марокканскую синагогу, увидите, что в этой стране еще есть евреи, — сказал он.
— Давай сходим, — сказал Ури. — Это может быть занятно.
— Ты можешь идти, — сказал я. — Это не для меня. С каких это пор ты стал обращать внимание на религиозные праздники?
— Нет, один я не пойду, — сказал Ури.
Мы остались дома. После обеда к нам пришли маленькие близнецы кантора. Они стояли на пороге стеснительно и гордо, точно два соловьиных детеныша, покрытые черными шапочками.
— Папа приглашает вас на обед перед постом, — сказали они и тут же выпорхнули за дверь таким единым, согласованным движением, словно были тенями друг друга.
— Давай пойдем к ним, — встрепенулся Ури. — Этот Вайсберг, наверно, нас простил.
— Не пойду, — упрямо сказал я. — Мне не интересно. И потом, я не люблю есть в четыре часа дня.
— Ну, тогда я сам пойду.
— Как хочешь.
Ровно в четыре часа дня я стащил с себя рубашку, стал посреди двора и с превеликим шумом расколол несколько чурбаков, а потом сунул поленья в стоявшую у стены времянки дровяную печь, что есть силы грохоча ее железной дверцей. И пока мой двоюродный брат восседал в доме своих родителей, насыщаясь едой кантора и опьяняясь красотой его дочери, я поворачивался под кипящими струями воды, сидя на маленькой дедушкиной табуретке.
Скрытый в клубах пара, я растирал себя докрасна, прислушиваясь к глубокому урчанью трубы за стеной. Я знал, что семейство Вайсберг тоже слышит шум огня и делает вид, будто не замечает этого вопиющего к небу святотатства.
Перед вечером, когда кантор со своей семьей отправились в синагогу, Ури вернулся.
— А ты что, не идешь помолиться? — спросил я как можно язвительней.
— Сегодня нет. Но завтра обязательно пойду, — ответил он серьезно.
Синагога в нашем мошаве большую часть года сиротливо пустовала, потому что мошавники второго и третьего поколения крайне редко навещали ее, но старики, давно сменившие принципиальный атеизм молодости на равнодушие зрелых лет, теперь, в свои последние дни, обрели новый интерес к религии. Некоторые
стали еще более ярыми атеистами, зато другие, охваченные страхом и раскаянием, теперь молились каждую субботу, весьма набожно и даже порой со слезами. Этих последних Элиезер Либерзон именовал не иначе как «товарищи угоднички», и, хотя точный смысл этого прозвища был мне непонятен, его презрительный оттенок не оставлял сомнений.— Как она выглядит? — спросил я.
— Кто?
— Молодая канторша.
Ури ухмыльнулся:
— Сидела, как телка с головой в кормушке. Уставилась в тарелку и ни слова не сказала. Все, что мне удалось увидеть, — это кусок лба, несколько пальцев и шесть метров синей ткани.
— Она красивая, — сказал я.
— С каких это пор ты стал засматриваться на девочек? — подозрительно спросил Ури. — Что с тобой стряслось? Ты можешь мне рассказать? — Я промолчал. — Я сам, правда, этими делами больше не занимаюсь, но кое-что еще помню, — сообщил он.
Ночью я его разбудил, и мы пошли на кладбище. Я еще раз вырыл Тоню и перенес ее к Маргулису, но ее памятник оставил возле той могилы, где были похоронены рыловские сапоги.
— Что-то мне говорит, что ты спятил или собираешься, — задумчиво сказал Ури, сидя на памятнике Шломо Левина.
— Пугало огородное! Тебе бы еще бороду и пейсы — было бы очень к лицу, — сказал я.
— Ты начинаешь меня раздражать, — сказал Ури. — Ты просто ревнуешь. Если хочешь приударить за ней, так давай, действуй. Можешь попросить Пинеса — он даст тебе несколько подходящих для начала фраз из Танаха, потом сходи в синагогу и подмигни ей. Я могу научить тебя еще кое-каким полезным штучкам.
— Я не ревную, — сказал я, разравнивая стенки ямы. — И я не думаю, что твои деревенские приемы на нее подействуют.
Утром, проснувшись, я увидел, что он стоит в трусах и майке, высунувшись из окна.
— Вставай быстрее, — сказал он. — Ты только посмотри на эту картину.
Я поднялся и подошел к окну. Выйдя с нашего двора, семейство Вайсберг торжественно направлялось к синагоге. Дочь и мать шли в темных чепцах, на канторе сверкал белый талит и чернела огромная кипа. На ногах у всех — новые светлые кроссовки вместо кожаных туфель, запрещенных на Йом-Кипур.
— Посмотри на этих спортсменов, — улыбнулся Ури и, высунувшись по пояс, крикнул: — Даешь, ребята, возвращайтесь с медалью!
Его голова и плечи торчали из окна, и солнечные пятна, просачиваясь сквозь листву казуарин, сверкали на его обнаженной коже. Вайсберг проронил какое-то невнятное междометье. Два дивных глаза снова стыдливо опустились долу, и две затянутые длинными чулками ноги снова зашагали под платьем.
— Давай поедим, — предложил Ури. — Приготовь мне знаменитый дедбургер, только без колострума, пожалуйста, ладно?
Но, поев, тут же объявил, что идет в синагогу.
— Они пригласили меня вчера, — объяснил он.
— Не уверен, что они так уж обрадуются, увидев тебя после твоих утренних шуточек.
— Это общественная синагога, а не их личная.
И он вышел.
Длинный, скучный день расстилался передо мною.
На кладбище сегодня не предвиделось особой работы, за мной не было грехов, чтобы молиться об их отпущении, а уход Ури меня разозлил. Я вымыл посуду, покрутился немного во дворе, а потом поднялся по ступенькам в дом Авраама, бесшумно ступая на кончиках босых пальцев, пригнувшись и прислушиваясь, не вернулся ли кто из них, чтобы передохнуть от поста и молитв.