Русский роман
Шрифт:
Я просил дедушку показать мне путь Шифриса на карте, те границы, которые он пересек тайком, те реки, которые он переплыл. Но когда мне исполнилось четырнадцать лет, дедушка вдруг сказал: «Хватит с нас Шифриса».
«Он и вправду объявил, что пойдет пешком, — сказал дедушка. — Но скорее всего, уже на второй день устал, да так там и остался. А может, с ним что-то случилось по дороге — заболел, например, или был ранен, вступил в их партию, влюбился… Кто знает, Малыш, многое может пригвоздить человека к месту».
На одной из его записок я нашел написанное маленькими буковками: «Завязь, а не плод. Движение, а не продвижение».
Книги были прислонены к большому радиоприемнику «Филько», который подписчики «Поля» могли приобрести в рассрочку, удобными выплатами. Напротив стояли
Пинес вошел. Я сразу распознал его голос — тот громкий голос, который учил меня природоведению и Танаху.
— Миркин, — сказал он, — этот тип снова кричал.
— Кого на этот раз? — спросил дедушка.
— Я трахнул внучку Либерзона, — сильно и с чувством провозгласил Пинес, но тут же испуганно прикрыл окно и добавил: — Не я, конечно, а тот, кто кричал.
— Замечательно, — сказал дедушка. — Этот парень — просто многостаночник. Хочешь чаю?
Я навострил уши, прислушиваясь к их разговору. Вот уже несколько раз меня ловили на том, что я подслушивал под открытыми окнами, притаившись среди фруктовых деревьев или за копной кормовой травы. Тогда я поднимался, силой сбрасывал ухватившие меня руки и уходил, не оборачиваясь и не говоря ни слова, выпрямившись во весь рост и жестко, упрямо расправив плечи. Потом эти люди приходили жаловаться дедушке, но он им никогда не верил.
Я услышал шарканье натруженных ног по деревянному полу, бульканье наливаемой воды, позвякивание ложечек о тонкое стекло, а потом — громкие глотки и причмокивания. Способность этих стариков спокойно держать в руках обжигающие жаром стаканы и, не моргнув глазом, глотать кипяток меня уже давно не удивляла.
— Какая наглость! — сказал Пинес. — Так омерзительно вопить. Осквернять рот, выкрикивать грязную ругань, спрятавшись среди деревьев.
— Он, наверно, думал, что это смешно, — сказал дедушка.
— Но мне-то что делать? — простонал старый воспитатель, для которого эта история была чем-то вроде личного поражения. — Как я буду смотреть в глаза деревне?
Он встал и начал беспокойно ходить по кухне. Я слышал, как он в отчаянии хрустит суставами пальцев.
— Парни всегда балуют, — сказал дедушка. — Стоит ли из-за этого убиваться?
В его голосе слышалась улыбка. Пинес вскипел:
— И объявляют об этом вот так, во всеуслышание? Во весь голос? Чтобы все знали?
— Послушай, Яков, — успокаивающе сказал дедушка. — Мы живем в маленькой деревне. Если кто-нибудь зайдет слишком далеко, сторожа в конце концов его поймают. И тогда деревенский Комитет обсудит это дело. Не стоит так огорчаться.
— Я учитель, — взволнованно сказал Пинес. — Я учитель, Миркин, я их воспитатель! Все будут обвинять меня.
В архиве Мешулама Циркина хранится знаменитая декларация Пинеса, провозглашенная им на заседании деревенского Комитета в 1923 году: «Биологическая способность рожать детей еще не гарантирует родителям способность их воспитывать».
— Никто не станет тебя обвинять из-за какого-то молодого жеребца, — решительно сказал дедушка. — Ты воспитал для деревни и всего Движения [14] замечательное поколение детей.
14
Движение — разговорное название израильского Рабочего движения, общее название разветвленной системы сионистских рабочих организаций, партий, молодежных и поселенческих движений и общественных объединений в Эрец-Исраэль. В 1920-1950-е годы играло центральную (и монопольную) роль во всей жизни ишува.
— Я гляжу на них, — растроганно сказал Пинес. — Они приходят в первую группу мягкие, как речная трава, как цветы, которые я должен вплести в общую ткань нашей жизни.
Пинес никогда не говорил «класс», он всегда говорил «группа».
Я усмехнулся в темноте, потому что знал, что последует дальше. Пинес любил сравнивать воспитание с земледелием. Описывая свою работу, он прибегал к таким выражениям, как «целинная земля», «вьющаяся лоза», «капельное орошение». Ученики для него были «саженцы», каждая группа — «грядка».— Миркин, — взволнованно сказал он, — пусть я не земледелец, как вы все, но я тоже сею и пожинаю. Дети — мой виноградник, мой сад и мое поле, и даже один такой… — Теперь он почти задыхался, отчаяние снова перехватило ему горло. — Один такой… дичок вонючий… Он, видите ли, «трахнул»! «Член ослиный, а похоть, как у жеребца» [15] .
Подобно всем ученикам старого Пинеса, я привык к его частым цитатам из Танаха, но таких выражений еще не слышал от него ни разу и от неожиданности даже присел в кровати, но тут же застыл. Половицы скрипнули под тяжестью моего тела, и старики на миг замолчали. В те дни, пятнадцати лет от роду, я уже весил сто десять килограммов и способен был, схватив рослого бычка за рога, пригнуть его голову к земле. Мой рост и сила вызывали удивление всей деревни, и кое-кто в шутку говорил, что дедушка, наверно, поит меня молозивом, тем первым коровьим молоком, которое придает новорожденным телятам силу и укрепляет их иммунитет.
15
«Член ослиный, а похоть, как у жеребца» — Ср.: «…плоть ослиная, и похоть, как у жеребцов». Иезекииль, 23:20.
— Не говори так громко! — сказал дедушка. — Малыш может проснуться.
Так он называл меня до самой своей смерти — «Малыш». «Мой Малыш». Даже когда все мое тело уже покрылось черным волосом, плечи стали широкими и мясистыми и голос изменился. Помню, когда у нас начали ломаться голоса, Ури, мой двоюродный брат, хохотал не переставая, выкрикивая, что я единственный в деревне мальчик, который перешел с баритона на бас.
Пинес процедил несколько слов по-русски, на который все отцы-основатели переходили, когда бормотали что-то про себя гневным и приглушенным шепотом, и сразу за этим я услышал, как чпокнула жестяная крышка — это дедушка открыл отверткой банку давленых маслин. Теперь он поставит на стол полное блюдце, и как только Пинес, с его неистребимой любовью ко всему горькому, кислому и соленому, набьет ими полный рот, его настроение мгновенно изменится к лучшему.
— Помнишь, Миркин, когда мы только прибыли в Страну, этакие изнеженные еврейские юнцы из Макарова, и ели первые наши маслины в ресторане в Яффо, те черные оливки, помнишь, мимо нас прошла симпатичная молоденькая блондинка в голубой косынке и помахала нам рукой?
Дедушка не ответил. Когда он слышал слова вроде «помнишь?» — он всегда умолкал. К тому же я знал, что сейчас он вообще не станет говорить, потому что во рту у него лежит маслина, которую он медленно-медленно высасывает, прихлебывая чай. «Или еда, или воспоминания, — сказал он мне однажды. — Нельзя слишком долго пережевывать и то и другое».
Такой у него был обычай — держать во рту надрезанную черную маслину, запивать ее чаем и время от времени откусывать от спрятанного в пальцах маленького кубика рафинада, наслаждаясь мягкой смесью сладкого и горького: «Чай и маслины, Россия и Эрец-Исраэль».
— Хорошие маслины, — сказал Пинес, немного успокоившись. — Очень хорошие. Как мало удовольствий осталось в нашей жизни, Миркин, как мало удовольствий и как мало такого, что приводит нас в волнение. «Восемьдесят лет мне, и различу ли еще хорошее от худого. Узнает ли раб твой вкус в том, что буду есть, и в том, что буду пить? И буду ли в состоянии слышать голос певцов и певиц?» [16]
16
«Восемьдесят лет мне…» — слегка измененная цитата из Второй книги Царств, 19:35.