Семь дней творения
Шрифт:
Проговорив в таком духе еще полчаса, довольный собой он уверенно скатился в зал, сел на место и бритая наголо голова его с вызовом повернулась в сторону президиума: ну, что вы, мол, теперь скажете?
Единоборство Петра Васильевича с Парамошиным не прекращалось с того самого дня, когда тот узнал о его докладной в учека. За это время бывший конвоир раздобрел, обзавелся индиговым френчем и должностью, но давней обиды не забывал и при всяком удобном случае старался вернуть должок сторицей. Связываться сейчас с ним у Петра Васильевича не было никакой охоты. Слишком хорошо усвоил он на прошлой своей работе, что всякие объяснения при народе лишь затемняют суть дела, порождают новые пересуды и кривотолки. Но десятки глаз в эту минуту были
– Скажу бабе,- насмешливо косясь в сторону торжествующего противника, хмыкнул он,- пускай сымет. Только так думаю: попов бояться, в лес не ходить.
Садился Петр Васильевич под одобрительный смешок большей половины зала. "Э, Парамо-шин, Парамошин,- снисходительно посочувствовал он обескураженному врагу,- не по зубам орешек берешь. Я таких, как ты, с пуговицами глотаю".
После собрания секретарь партячейки Скрипицын - угрюмый, от рождения хромой парень, известный в округе больше поделками из бросовых корешков, чем партийным своим чином, догнал его у входа, спросил как бы мимоходом:
– Домой?
– Вроде.
– Что собираешься делать?
– Поспать надо. Завтра в поездку.
– Я не об этом.
– Пускай у Парамошина голова болит.
– Шутишь?
– На всякий чих не наздравствуешься.
– Смотри.
– Пуганый...
Некоторое время они шли молча. Осень шелестела в палисадниках, осыпая с кустов и деревьев хрусткую жилистую листву. Станция оглашала окрест перекличкой маневровых паровозов. В слинявшем небе клубились редкие тучки. У городского пруда бабы, как и много лет назад, полоскали белье. На городском базаре мужики торговали живностью и сеном. Над крышами слободских сараев кружились турманы, погоняемые пронзительным свистом голубятников. Город, выдержав долгий натиск смутных времен, подспудно жил своей, неистребимо устойчивой жизнью, так ничем внутренне и не изменившись.
– Парамошин, конечно, демагог, крикун,- снова заговорил Скрипицын,- но и ты тоже хорош. К тебе всякий народ ходит, а у тебя в красном углу церковный парад. Так ведь и билет положить недолго! Он ведь не отступится за здорово живешь, просигналит, куда следует. По твоей милости и мне не поздоровится, намылят шею... Соображаешь?
И здесь Петра Васильевича прорвало. Всю горечь и злость, что исподволь скапливались в нем в течение дня, он излил на собеседника:
– Как же так выходит, секретарь? Живу я на виду у всех. Чем дышу, всякий в городе знает. С чем в революцию пришел - тоже известно. Первым начинал и не последний кончил. Только получается, что все это можно псу под хвост кинуть. Любому брехуну вера, а мне - нет. Это по справедливости разве? Или ты Парамошина не знаешь? Рвач, доносчик, подхалим. Нахватался слов разных и несет околесицу на всяком собрании, авторитет зарабатывает. Если все ради таких, то и начинать не стоило.
– Ты эти слова брось!
– сразу посмурел тот.
– За такие разговоры нынче по головке не погладят.
– Дрожишь, Скрипицын?
Тот остановился, пошарил в карманах, достал смятую папироску, прикурил, но не затянулся. Отвернувшись, заговорил шёпотной скороговоркой:
– Боюсь я, Петя, Парамошина этого. Смерть, как боюсь. Нету у меня силы против его речей. Как заговорит, чую - тону я. Ты ему: "работать надо". А он тебе: "мировой империализм". Вот и поговори с ним. Чуть что не по его,дело шьет, на оппортунизме ловит, в попустительстве обвиняет. И благо бы один он. С него другие пример брать начинают. И все из тех, кто дурочку на работе привык валять. Попробуй, заткни им глотку. Быстро под статью подведут. Эх, бросить бы всё это к чёртовой бабушке! Да теперь уже не дадут по добру уйти, поздно... Ладно, пока. Мне еще
в горком нужно.Скрипицын свернул в переулок, но даже в том, с какой тяжелой поспешностью он сворачивал, чувствовались его смятение и растерянность. И когда через несколько лет тот разделил скорбную участь многих, Петру Васильевичу не раз вспоминался этот долгий осенний день и это расставание на перекрестке двух городских слободок.
Подходя к дому, Петр Васильевич заранее переживал тягостную сцену предстоящего ему объяснения с женой. С самого начала их совместной жизни, Мария, с присущей ей тихой твердос-тью, сумела отгородить маленький мирок своих внесемейных интересов от его власти. Ему же было недосуг заниматься ее делами. Так они и жили, не мешая друг другу верить в то, во что каждый из них верил. И вот теперь он должен был нарушить эту их с женой молчаливую договоренность. На сердце у него скребли кошки, и все вокруг было ему немило.
Дома Мария бесшумно и быстро обставила мужа тарелками, вынула из печи чугун с оставленным специально для него гуляшом и, сунув руки под фартук, замерла по привычке у двери, готовая в любой момент кинуться к нему по первому его знаку.
В соседней комнате младший сын Петра Васильевича - Женька - монотонно зубрил заданный в школе урок:
– Кислород - важнейшая составная часть воздуха... Кислород - важнейшая составная часть воздуха... В воздухе находятся два газа: кислород и азот... Это определил французский ученый Лу... Лавузье... Лавуазье...
За безмолвной трапезой Петр Васильевич мучительно подбирал слова для предстоящего разговора. Ему хотелось найти доводы, в своем роде единственные, против которых ей невозмож-но было бы возразить. Но в голову лезло все самое пустое и неподходящее. "Чего тянуть?
– всердцах досадовал он на себя.- Выложить сразу - и с плеч долой".
Мария - одну за другой - меняла посуду перед ним, он машинально, не замечая ни вкуса ни вида, ел и, наконец, не выдержав тишины вокруг и там, внутри себя, спросил:
– Антонина где?
– Спит.
– Постели и мне. С утра в поездку. Деев заболел.- Поднимаясь из-за стола, он неожиданно для самого себя решился.
– Слушай, мать... Надо бы убрать с глаз,- он кивнул в угол,- канитель эту... Неудобно, ко мне люди ходят... Партийный... Нынче вот Парамошин на весь город ославил, а завтра...
Петр Васильевич поднял глаза на жену, поперхнулся и умолк: такой он ее еще не видел. Бледная, трясущаяся она рассматривала мужа в упор, упрямо откинув голову назад, словно заново узнавала его. Полотенце в гневных руках Марии медленно скручивалось в тугой беспокойный жгут.
– Ваша воля, Петр Васильевич, вы в этом дому хозяин. Только вы меня в таком разе отпустите с миром. Мы о том с вами не уговаривались, чтобы я свою веру теряла. Мне ваши дела совсем не по душе, потому как не мое это дело - других судить. Себя бы соблюсти в Господе. А коли вам моя вера не по душе, не обессудьте, уйду я и складень этот с собой унесу.
Такого отпора Петр Васильевич не ожидал. Ее с подобной силой проявленная ею самостояте-льность вызвала в нем, вместе с чувством досады, невольное к ней уважение: "А ты, оказывается не проста, матушка, ох, как не проста!" И он, не из желания настоять на своем, а больше для порядка, чтобы только оставить последнее слово за собой, смущенно буркнул:
– Говори, говори...
– Таиться не приучена.
– Ишь, волю взяли...
– Я из-под вашей воли не выхожу, Петр Васильевич.- Чувствуя, что настояла на своем, она смягчилась.- Только вы мою темноту мне оставьте.
Убедившись окончательно, что жена не уступит, Петр Васильевич смирился и мысленно махнул на последствия рукой: "Собака лает, ветер носит. Побрешут, побрешут и отвяжутся".
Но с той поры Петра Васильевича в трудных случаях не покидало ощущение присутствия в его жизни чего-то прочного и устойчивого, рядом с чем он мог считать себя в безопасности. И за это он был благодарен Марии.