Семь дней творения
Шрифт:
Они сели на скамью в темной аллее, и он обнял Грушу и поцеловал. И она не сопротивлялась. И лишь слегка оправив после этого волосы, спокойно молвила:
– Только сначала, как у людей - в загс.
Он сказал:
– Конечно.
– И еще.
– А как же!
И деревья сверху над ними плыли куда-то. А может быть, это плыли вовсе не деревья, а они сами - Лашков и Груша. И скорее всего, что так.
VI
Никишкин въезжал в седьмую, что на втором этаже, к бывшему полковнику и военспецу Козлову поздно вечером под седьмое ноября. Новый жилец был мал ростом, сложение имел субтильное, но мужиком
– А мы тебе пощупаем жабры, господин генерал.
– Чин будущему соседу Никишкин накидывал явно куражу ради.
– Ты у нас, белый ворон, враз кенарем запоешь. Отжили свое, высосали рабочей кровушки. Вы, товарищ,- теребил он Калинина,- в случае чего, свидетелем будете. Не отвертится, не старый режим.
Уполномоченный и ухом не повел. Только этак искоса взглянул на него, и под его серой кожей вздулись и снова обмякли желваки.
Дверь открыл сам хозяин. Несмотря на поздний час, Козлов встретил их не в халате, а в тщательно отутюженной паре военспеца, и меловые усы его, выдержанные в лучших гвардейских традициях, были вызывающе нафабрены.
– Прошу вас, гос...
– хозяин осекся, но тут же вышел из положения ...тям здесь всегда рады. Я знаю,- предупредил он взявшегося было за свой планшет Калинина,- вы привели мне соседа. Очень приятно, молодой человек. Старик учтиво поклонился в сторону Никишкина.
– Мне уже сообщил управляющий. Так что, Василий,- он пожал узкими плечами, обращаясь к Лашкову,- тебя напрасно потревожили, дружок.
Едва ли дока и куда въедливей, чем Никишкин, выудил бы из всей этой безукоризненности хотя бы одну фальшивую ноту, но в том, с какой подчеркнутой вежливостью округлялась хозяином каждая фраза, и в том, какая учтивость исполняла каждый его жест, сквозило такое высочайшее презрение к новому соседу, даже брезгливость, что и ко всему равнодушный Калинин позволил себе одобрительно усмехнуться.
Обескураженный Никишкин пустился было в амбицию, но старик, устало опустив белые веки, подсек его суету на корню.
– Мне предложили освободить столовую. Но я старик, а старику нужно минимум места, чтобы дожить свое. К тому же, я рассчитал домработницу. Поэтому, с позволения властей,- он отвесил полупоклон участковому,- я оставляю за собою только кабинет. Остальное - ваше, вместе с меблировкой... В моем возрасте человеку нужно совсем немного дерева.
– Здесь Козлов повернулся к Никишкину, и впервые в его блеклых глазах заплясали насмешливые чертики.
– Не так ли, молодой человек?
Тот, казалось, почувствовал издевку, но перспектива занять лишнюю жилплощадь, да еще с полной меблировкой, подействовала на него ублаготворяюще:
– Я покуда без семейства, так сказать, для рекогносцировки.
– Он мельком взглянул в сторону соседа, как бы проверяя, какое впечатление произвело на того знание им военной терминологии, и, убедившись, что понят правильно, продолжил, и в никишкинском голосе ощущалось теперь эдакое примирительное размягчение.
– Вот, можете проверить. Все в полном ажуре... Нет уж, вы обяжите посмотреть.
– Что вы, что вы, молодой человек,- вяло отвел Козлов от себя протянутые гостем документы,- милости прошу. Располагайтесь, это теперь
ваш дом.Слово "ваш" он произнес с тем особым ударением, от которого всем вдруг стало немного не по себе, и Василий подумал, что при других обстоятельствах Никишкину с бывшим полковником лучше бы не встречаться.
Козлов гостеприимно открыл дверь в столовую и включил свет:
– Прошу вас.
И если новый жилец и насторожился было еще минуту назад, если и собирался снова в щетинистый комок, то здесь, при виде гарнитура резного дерева и почти нетоптанного ковра на паркете, все в нем пришло в прежнее равновесие и даже вызвало жест ответного великодушия:
– Что ж,- как бы в знак классового примирения он протянул Козлову руку,- тогда с праздничком вас, уважаемый гражданин военспец.
– Мой молодой друг,- сказал старик и, уже откровенно издеваясь, убрал руки за спину.
– Я - человек глубоко верующий и отмечаю лишь христианские праздники, а также день рождения престолонаследника Алексея Николаевича Романова... Прошу простить.
Развернувшись чисто по-воински, через левое плечо, Козлов показал гостям спину, скрылся в кабинете и в два оборота ключа отгородил себя от своего будущего соседа раз и навсегда.
– Ишь, гусь!
– Никишкин после короткого столбняка снова вошел в раж и вроде даже вознамерился было броситься вслед старику.
– Тебя еще, видно, жареный петух в задницу не клевал, господин генерал, тебя...
Участковый устало и зло оборвал его:
– Хватит, не мельтеши. Пошли.
Двор, обрамленный первым снегом и звездами, казался до игрушечности маленьким, затерянным. Лишь разноцветные прямоугольники окон отогревали студеную тишину, и потому сама она казалась разноцветной: у каждого окна своя особенная тишина.
Новый жилец кипятился еще и во дворе:
– Как же, товарищ начальник, ведь сообщить надо. Можно сказать, открытый враг на свободе. Сегодня он мне, а завтра при всем народе скажет.
– И скажет, между прочим,- Калинин прикурил и яростно затянулся.
– И, между прочим, при всем народе... А теперь топай...
– Я чтой-то в толк не возьму,- угрожающе попятился тот,- представитель власти и...
– Топай, говорю... И, смотри, жену береги - сразу все не выкладывай.
– Я...
– Топай.
Это было сказано кратко, тихо, сквозь зубы, но и у Василия, вроде попривыкшего к редким вспышкам своего участкового, вдруг засосало под ложечкой, и его осенило наконец, почему с такой неохотой вспоминает тот свою работу в особом отдела фронта.
Никишкин не посмел отговориться, но даже и в том, как он уходил, будто вбивая каблуками гвозди в снег, чувствовалась угроза и предостережение.
Лашков неопределенно вздохнул:
– Загнул старик себе на шею. Этот не спустит.
Красный глазок окурка, описав в темноте дугу, упал в снег и погас.
– Я бы его, конечно, за такие слова сам в расход пустил,- проговорил Калинин, и в голосе его еще дрожало недавнее зло,- но такие хоть подыхать умеют по-людски, такому хоть руку подать не совестно... Ладно, пока.
Он шагнул в ночь - высокий, сгорбленный - и снег оглушительно заскрипел под его сапогами, и душу Лашкова неожиданно, впервые, пожалуй, в жизни обожгла простая до жути мысль: "Почему всё так? Зачем?"