Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Покрути-и-сь!..

– Что?
– не понял Храмов.

– Это я так, себе.

– А-а... Так вот, Лашков... Постой, с чего же это я начал? Ах да!.. Но, в общем-то, вся эта философия гроша ломаного не стоит... Была Сима, и нету Симы, вот и вся философия... И родись еще миллион Шекспиров, правы будут не те, кто пишет стихи, а те, кто пишет законы. А пишут их люди мелкие и ничтожные, у которых не страсть, а страстишка, не любовь, а семейная ячейка... Тьфу, слово-то какое выдумали, как у клопов. И кто пишет! Недоучки-семинаристы, без пяти минут адвокаты, юродивые изобретатели перпетуум-мобиле... Ты спроси у любого из них: что ты умеешь делать? И он не ответит... Не ответит!.. Они ничего не умеют делать. Они ничего в своей жалкой жизни не сделали руками. Они разжигают в толпе самые низменные

страсти, и животный рев этой толпы тешит их неудовлетворенное самолюбие смоковниц... Они говорят: возьми у сытого и насыться, возьми у имущего и оденься, возьми у властвующих и - властвуй... И толпа берет. Толпа в голодной слепоте своей не знает, что хлеба от этого в мире не прибавляет-ся, одежда не вырастает, а власть не становится слаще... Смердяковщина захлестнула Россию. Дорогу его величеству, господину Смердякову... Все можно, все дозволено!.. Фомы Фомичи вышли делать политику... И они еще спалят мир. Вот увидите, Лашков, спалят... Они и законы составляют, исходя из своей житейской скудости... Им плевать на исторический опыт. Двигатель их законов - эмбриональная эмоциональность. Ежели, к примеру, у него геморрой, он обязатель-но внесет для геморройных какую-нибудь льготу; одна у него жена,- пишется закон: "Иметь одну жену и не более"; к детишкам слабость имеет - рожай, бабы, больше; нет детей культи-вируй аборт; пьет - гуляй - однова живем; трезвенник - даешь сухой закон!.. А появись у них скопец в главных законодателях, оскопят нацию... Оскопят!.. И что им какая-то Сима Цыганкова! Они людей на миллионы считают... Постепенно трезвея, Храмов произнес последнюю фразу с широко открытыми глазами, твердо и внятно. Лева словно бы уже сейчас видел воочию все, что предрекал, и Василий, до этого тупо глядевший на обреченную муху, внезапно отряхнулся, проникаясь храмовской горечью. Дворник не то чтобы понял актера, нет, чужие слова, как сухие листья, кружились где-то поверх него, но тон, настроение собеседника передавалось ему, и он отрывисто заговорил:

– Я два года по Кара-Кумам басмачей гонял. Вот,- он рванул на себе ворот рубахи, обнажая чуть повыше ключицы два бугристых рубца,- они у меня не купленные. А теперь, вроде бы, и дышу по особому распоряжению. Это порядок?

Друзья говорили долго и каждый о своем. Им было не понять друг друга, слишком уж разно представала перед ними жизнь, но, роднимые болью одного сомнения, они невольно подчинились спасительному инстинкту общности, и потому каждый слушал другого, не перебивая.

Когда вернулся Левушкин, актер, постукивая костяшками пальцев по столу, склонился к Василию:

– Нация гибнет!

А тот упрямо твердил свое:

– Пускай кто хлебнет с мое, а потом лезет мне в душу.

Уже после первой грузно охмелевший плотник уронил голову на стол и, по-детски всхлипы-вая, затянул:

Бывало, вспашешь пашенку...

Споткнувшись на второй строке, он умолк и некоторое время сотрясался всем телом, а вслед за этим повторял слова:

Бывало, вспашешь пашенку...

Храмов ласково гладил его по голове, утешал:

– Что же ты плачешь, Иван Никитич? Что же ты плачешь? Ты же класс-гегемон. Все - твое, а ты - плачешь. Тебе нужно плясать от радости, петь от счастья. Земля - твоя, небо - твое. Исаакиевский собор - тоже. А ты плачешь, Иван Никитич. Или тебе мало? Исаакия мало? Метрополитен бери. Плачешь? Плачет российский мужик. Раньше от розг, теперь - от тоски. Что же случилось с нами, Иван Никитич? Что?

Василий вливал в себя стакан за стаканом, почти не чувствуя горечи и не пьянея. Только свинцовой тяжестью набухало сердце, и в очугуневшем мозгу лениво ворочалась болезненная мысль: "Что ж, и вправду, случилось? Почему плачем?"

Муха под стеклом, наконец, упала, перевернулась брюхом кверху и затихла.

В дверь, словно кошка, просительно поскребла Люба:

– Ваня, Ванек, иди домой. Ведь завтра худо тебе будет. Иди, выспись, утром я тебе сама принесу... Дети ведь у тебя, пожалей их хоть.

Иван только невнятно мычал в ответ, а Храмов, еще ворочая языком, пытался его выгородить:

– В чем дело, Любовь Трофимовна, в чем дело? Разве Ивану Никитичу Левушкину нельзя справить поминки по своему отечеству?.. Это даже его обязанность - представительствовать

на похоронах убитой им старушки... Вы лучше зашли бы, Любовь Трофимовна, и украсили наше общество. Скучно без женщины... Скучно без женщины... Скучно и нудно...

Василия потянуло на воздух, он поднялся и вышел к Любе. В темноте они нечаянно столкну-лись, и Лашков против воли обхватил Любины плечи и хотел было, после первого замешательства, уже отпустить ее, но она, по-своему определив его движение, вся подалась к нему и покорно пролепетала:

– Только быстрее...

В этой покорности было что-то отталкивающее, и потому, когда пришло опустошение, он только и мог сказать ей:

– Ладно, иди. Свалится, я его сам приведу.

Люба ушла, а он потащился во флигельный палисадник и лег там, прямо в мокрые от первой росы цветы.

Сквозь горячечную дрёму Василий еще слышал, как плотник ползал на карачках под своим окном и стонал:

– Люба, рассолу!

Храмов заученно вторил ему:

– Нация гибнет!

– Любушка, нацеди-и!

– Нация...

– Рассол у-у-у!

Это и было последнее, что дошло до него перед забытьем.

XII

Прижатые низким небом почти к самым крышам, над городом текли птичьи станицы. День - с утра до вечера - захлебывался их гортанным клекотом. Хрупкие листья шелестящими стайками кружились по двору. Лашков смотрел в окно, вслушиваясь во вкрадчивую сентябрьскую поступь, и мутное равнодушие ко всему, словно вода вату, пропитывало его. Дни тянулись медленно и тускло, и он все свободные часы убивал время, играя безо всякого, впрочем, азарта и интереса со Штабелем в подкидного дурака. Мир постепенно обезличивался в его глазах, предметы теряли обособленные черты, все вокруг сливалось в мельтешащий хаос, в котором Штабель становился похожим на бубнового короля, а тополевый лист - на туза виновой масти. И - наоборот.

Тасуя колоду, водопроводчик жаловался ему:

– Не понимай, что рюсски за шеловьек? Вшера говориль: "Гдье будит заниматься мюзика мой девошка?" Сегодня - тащиль фортепьяно продаваль...

Только чтобы поддержать разговор, Василий хмуро заметил:

– Жрать-то надо. Музыкой сыт не будешь.

– Рука ест? Голова ест?

– Она, брат, тяжелее туза и валета не держала ни зиму, ни лето. Из нее работник...

– Продаваль вещь - не ест выход. Продаль вещь, потом - што?

– Папертей у нас, слава Богу, еще в достатке.

– Папьертей?!

– Церковь, в общем.

– Ай, ай,- укоризненно цокнул языком Отто,- некарашо. Дочь великий маэстро - нищий... Совсем некарашо... Она даваль мине красенький, говориль: "Помогай, Штабель, отвозить фортепьяно". Я отказаль. Я не мог. Я смотрели глаза девошка и не мог. Старуха запер девошка, но я сказаль: "Нет".

– Так, все равно продала. А красненькая - она никогда не в тягость. Прогадал, Штабель.

Водопроводчик сердито поморгал выпуклыми глазами и отбросил от себя колоду.

– Какой - рюсски люди! Зашем мине красенький? Я не хошу красенький! Отнять у девошка мюзика за красенький. Некарашо, Васья. У тебья добрый душа, Васья, зашем ты так говорьишь?.. Ты слюшаль, как она кричаль?

– Слыхал.

– У мине теперь полон уший крик... Бедный девошка.

Да, Василий слышал, как неистовствовала закрытая матерью на ключ Оля Храмова, когда из квартиры выносили пианино, но чужая боль, которую он ко всему прочему считал простой барской дурью, не могла сейчас вызвать в нем отзвука: слишком уж сильно оглушила его своя собственная. Дворник отвечал Штабелю, лишь бы не обидеть друга, но смысл разговора едва доходил до него.

Он машинально раскидывал карты на две кучки для новой партии, когда во двор черным жучком вползла новенькая с иголочки "эмка". Лашков, усмехаясь, смотрел, как "эмка" долго и неуклюже разворачивалась, пытаясь подъехать к самому парадному, но дворовая площадка оказалась мала для ее широких крыльев, и машина, с треском упершись передним колесом во флигельный палисадник, прямо против лашковских окон, заглохла. Дворник бросился к окну - выругать водителя и уже распахнул было оконную створку, но тут же резко поперхнулся: из "эмки" выбралась поддержанная под локоть в меру лысым и не в меру пьяным комбригом Груша Горева.

Поделиться с друзьями: