Семь дней творения
Шрифт:
Плотник схватил его за грудки, тот беспомощно замахал руками, пытаясь вырваться, и неизве-стно, чем бы это все кончилось, если бы Калинин не втиснул меж ними руку и не развел бы их.
– Хватит. Ты, Левушкин, сядь - остудись. А ты,- он встал лицом к лицу с Никишкиным,- иди домой. Мы тут без тебя кончим. Я за твои кости не ответчик.
Никишкин для престижу немного еще потоптался на месте, поерзал злыми глазами по сторонам, но, видимо, память о крутом калининском норове еще не выветрилась у него из головы, и потому перечить он поостерегся. Но последнее слово, не сдержался, оставил-таки за собой:
–
Пожарник обескураженно хлопал кроличьими глазами и все оборачивался, ища поддержки, к участковому и шепеляво повторял на разные лады:
– Александр Петрович!.. Ну, Александр Петрович!.. Эх, Александр Петрович!..
– А!
– поморщился в ответ участковый и тут же показал Никишкину спину, чем как бы окончательно выключил его из общего разговора.
– Вот что, ребятишки,- он бросил планшет на стол и сел,- ломать так и так придется: противопожарная безопасность. Дурить нечего, кладка свежая, одну стену разобрать - на день работы. А тому гоголю я еще вставлю фитилек в одно место.
– Александр Петрович,- взвился Иван,- в переборке ли дело? Скусу не осталось. Будто дерьмом облил... Иэ-э-э!
– он отчаянно взмахнул рукой и придвинулся к Лашкову.
– Вася, будь другом, дай пятерку?
Василий обшарил карманы и, вместе с серебром и медью, наскреб около трех рублей:
– Вот, все тут... Может, не надо, а, Иван?.. Опять ведь до зеленых чертей нахлебаешься... А на тебя вся надежа.
– И напьюсь! И до зеленых!
– Иван сгреб деньги и поднялся.
– Да рази эдакая гнида даст веку Штабелю? Завтрева ему нужник пондравится на дворе изобразить, и снова ломай? Нет на эти дела Левушкина.
– Погоди,- остановил плотника участковый и, отстегнув планшет, вынул оттуда и положил перед ним пятерку.
– Растравишься только на трояк-то, исподнюю загонишь... Бери, бери, за тобой не останется. Только, советую, неси домой. Целей будет.
Левушкин сделал неопределенный жест: что-то среднее между "сами с усами" и "была - не была", и исчез за воротами.
Участковый с пасмурным сожалением усмехнулся ему вслед и заспешил:
– Вот что, Лашков, пока Штабель очухается, ты начни. Позже я приду помогу. Через день-другой стена новее новой будет... Пошли, Константин Иванович!
– кивнул он бессловесному пожарнику.
– Докладывай по начальству: порядок.
Вечером к Василию прибежала Люба:
– Иди, зовет. И что мне с ним делать, ума не приложу? Втемяшил себе в голову: уйду да уйду. Уже и вещи собрал в ящик, Господи! Пропадет ведь! Сопьется. А как я тут с двумя-то!.. Борьке, опять же, в школу нынче. Мука мне с ним, мука. Ты уж, Вася, расстарайся. Он любит тебя, слушает. Говорит: "Один человек, и тот Вася..."
Плотник ждал его одетый по-дорожному, сидя на краешке сундука, котомка и ящик с инструментом стояли у него между ног:
– Садись, Василь Васильич,- церемонно пригласил он, кивая в сторону чуть початой четвертинки на столе.
– У меня к тебе недолгий разговор есть.
– Судя по всему, Иван хоть и был выпивши, но в меру, и намерения имел серьезные.
– Давай по чуть-чуть перед моей
– Ванечка,- гнусаво запричитала Люба,- одумайся, дети ведь. Куда я с ними одна? Что тебя несет? Или я чем не угодила тебе? Ванечка!
Левушкин словно бы и не слышал жены, словно ее и не было в комнате вовсе. Старательно обнюхивая луковичную головку, он обстоятельно втолковывал другу:
– За сына боюсь, Василь Васильич, за Борьку. В школу ему нынче. Со шпаной не связался бы. Может, возьмешь заботу, присмотришь, направишь. Коли что, и поперек спины - нелишне, а? А то ить вон у Федосии-то сбежал, сукин сын, и до се нету. Будь другом, а?
– Я-то, конечно, со всей душой,- пробовал остудить плотника Василий,только, может, это все зазря, может, на боковую лучше! Утро-то, оно вечера мудренее.
– Василь Васильич!
– строго молвил тот и встал, и напрягся, как рассерженный конь.
– Я тебе, как наилучшему растоварищу свою душу выкладую, а ты мне соску суешь, будто я - теля. Рази это по Богу?
Стало ясно, что Левушкин решением своим уже не поступится, и тогда, стараясь уйти от Любиного почти нищенского заискивания, он сказал:
– К Штабелю его приставлю, пусть присматривается. Штабель, сам знаешь, петуха на гармошке играть выучит. Да и я - не оставлю.
– Ну, вот,- с удовлетворительной вдумчивостью проговорил плотник и взялся за мешок,- теперь и у меня душа на месте... Проводи меня, брат, до ворот... Ну, пока, жена! Не хорони поперед времени. Срок выйдет - сам помру. Скоро буду. С гостинцами.
– Ванечка, родимой,- запричитала было Люба,- не забудь, не брось нас, кормилец!..
Но Иван сразу же оборвал ее:
– Будя. За мной не тащись, дома и попрощеваемся.
Он слегка обнял ее и тут же оттолкнул от себя.
– Будя.
– Иван подошел к пологу, за которым спали ребятишки, отдернул его, взглянул и снова закрыл.
– Сахаром не балуй - самые года золотушные. Пошли, Василь Васильич!
У ворот Левушкин вскинул мешок на плечо и протянул дворнику руку:
– Бывай здоров, Василий Васильевич, передай Штабелю - не осилил, мол, ушел. Да и сматывал бы он лучше удочки до дому. Не будет из этого рая ни...
Он грязно выругался и пропал в ночи, но когда Василий повернулся было идти домой, тьма прокричала ему левушкинским голосом:
– А ить, брат, про твое с Любкой мне всё ведомо, ага!
XVII
В первые дни война не имела отличительных знаков и запаха. Ничто, казалось, не нарушало размеренного ритма жизни, а лишь скупее сделались движения, тише - слова, темнее - одежда. Но уже к концу недели дворовая тишина дала трещину. В девятой заголосила Цыганиха: мобили-зовались оба Тихон и Семен.
И сразу же пошли взрываться, как хлопушки, окна и двери:
– Берут, что ли?
– Берут.
– И женатого?
– Обоих.
– Помыкают бабы горя.
– Всем достанется.
– Говорят, скоро кончим.
– "Говорят"! Полоцк сдали!
– Из стратегических соображений.
– Досоображаются до самой Москвы.
– А орет-то, орет, словно хоронит!
– Твого возьмут, не так еще взвоешь.
– У мого - белый билет.
– Фотокарточка в аппарат не влазиет или как?