Семь дней творения
Шрифт:
– У нас в Череповце, понимаешь, дорогой товарищ, никакой правды нету...
И старик, как, примерно, и ожидалось, поведал Лашкову древнюю байку: "Осудили шурина-сапожника ни за что, ни про что, а шурин инвалид, от войны пострадал, ко всему, шесть душ детей - мал мала меньше. Говорят: кожа, а там и кожи-то было - на головки безногому!" И так далее, и в том же духе. Старик рассказывал все это со множеством подробностей, снабжал каждую из них соответствующей справкой или свидетельством. Потом он с час порол и о своих заслугах, вроде: "В гражданскую тифью переболел и вообче - боролся".
В заключение старик поставил вопрос ребром:
–
И сила его убежденности была такова, что Василий Васильевич, хотя и не понял из рассказанного ровным счетом ничего, должен был согласиться:
– Нету.
Старик облегченно вздохнул, щербато заулыбался, встал:
– Ты прости, дорогой товарищ, ты мне спервоначалу показался... Как бы это... Железа в тебе маловато, что ли. В обчем, виду этакого усидчивого в твоей конфигурации нету. А вот теперь вижу - промашку дал. Умственно ты обо всем рассудил, и за это тебе, дорогой товарищ, благодарствую. В Череповце будешь, Федора Терентьева Михеева спроси, любая собака знает. Чайку попьем, белой головкой закусим.
"Ну, проси же, проси - не откажу!" - посмеивался про себя Лашков, а вслух подбодрял:
– Поистратился, видно, дорога-то дальняя?
Тот неожиданно посуровел и назидательно объяснил дворнику:
– Я, дорогой товарищ, есть мастеровой, а мастеровые без денег не бывают. Денег у меня хватит и тебе занять могу, без отдачи.
Лашков был озадачен, но позиций не сдал:
– Наверное, и не знаешь, куда ткнуться? Москва, брат, она хитрых любит.
Старик вытянул из кармана пачку квитанций "Мосгорсправки" и, любовно перелистывая ее у него перед носом, объяснил:
– А вот здесь у меня вся Москва в кармане, а насчет хитрости, так я не токмо палец, гвоздь вершковый перекушу по надобности... В обчем, покеда. Благодарствую на душевном разговоре.
И старик бодро зашагал вдоль тротуара по направлению к Сокольникам. Спокойно так, по-хозяйски зашагал. А Василий Васильевич вдруг подумал, что хорошо бы сейчас догнать старика и рассказать ему все о себе, о своем дворе, о Штабеле и о старухе Шоколинист и еще о многом, многом другом. И еще подумал он, что оно-то, самое доброе - храмовское слово, которое все на свете может переменить заново, и ходит, наверное, в каждом человеке по свету, раз вот так легко он - Лашков - смог сейчас облегчить старика. И ему вдруг стало не по себе от этой пронзите-льной догадки, и он не выдержал, зашел в ближнюю скупку, и снял с себя пиджак, и бросил его на прилавок: Сколько не жалко?..
XXIII
Душной июльской ночью Лашкова разбудил стук в окно. Он приник к стеклу - глазам не поверил и сердце зашлось удушливым жаром: Штабель.
Прежде чем обняться, друзья в нерешительности пошарили друг друга руками, словно проверяли обоюдную осязаемость, а потом долго не могли разомкнуть плеч.
– Да,- сказал Лашков.
– Да,- сказал Штабель.
И снова повторились:
– Да.
– Да.
И каждое их "да" вбирало в себя дни и годы, дожди и солнце, общие радости и общие обиды, и еще много такого, что можно лишь ощутить, но никак не высказать.
Потом они сидели за столом, и Штабель, вдумчиво потирая ладонью чернильное пятно на клеенке и вглядываясь в Лашкова, теми же спокойными, только поубавившими блеска глазами, говорил:
– И ест влясть, и ест порьядок. Я высегда уважаль влясть и порьядок.
Но дивенадцать лет ни есть порьядок. Я бросиль тайга, я бросиль - семья... Да, да, я жениль... Тайга я бросиль - семья... Да, да, я жениль... Тайга трудно без семья... У менья диети. Я не хотель им тайга. Я пришель сказать влясть: дивенадцать лет - не есть порьядок. Я верю влясть. Я верю всякий влясть. Влясть - порьядок. Мои диети тайга - не ест порьядок.Лашков смотрел на друга и удивлялся его внешней живучести. Водопроводчик, даже и не изменился вовсе, только немного одрябла шея да плечи по-стариковски чуть вогнулись вперед, однако, не потеряли при этом обычной своей упругости. Правда, в том, как дрожали его мясистые пальцы, обхватывая лафитник, чувствовалось, что и для него годы не прошли даром.
О многом хотел рассказать дворник Штабелю, очень о многом, но хоть и прошло столько лет, новости его оказались не длиннее воробьиного носа.
Груша? Ну, что ж Груша! Выкидыш у нее после того случился. Погоревала, погоревала, да и успокоилась, к Фене перебралась. Живет, сильно прихварывает. Иван? Так, что ж Иван! Пьет. Вербуется. Сын с малолетства в колонии. Актер? Помер, брат, актер, и давно. Калинин?.. В общем, нету больше Калинина. Меклер? Жив Меклер. Коронки ставит. И протезы - тоже...
Василий Васильевич осекся: в распахнутое окно вошел и заполнил комнату знакомый никишинский говорок. Он струился сверху, из дома напротив:
– Что такое труд? Труд, я спрашиваю, что такое, сукины дети? Труд есть дело чего, а? Чего, я вас спрашиваю, паразитское племя? Дело чести. И еще чего? Молчите, преступные выродки? Дело доблести и геройства. Кто не работает, тот - что? Вот я тебя, рыжая скотина, спрашиваю? Тот - не ест. А вы - чего? Чего - вы? Вы - не работать? Ветрогоны меченые! Так я вас приведу к исполнению. У меня на всех трюмов* хватит. Всех приведу к исполнению...
* Трюм - карцер. Жаргон.
В утренней полной благости голос этот казался до неправдоподобия нелепым.
– Чито это?
– тревожно спросил Штабель.
Лашков хмуро усмехнулся.
– Твой крестный балует. Тронут малость. В начальстве жил, а нынче вот... Всякое утро, чуть свет, упражнение производит перед окошком. Когда что, а больше - это вот. С других улиц дворники слушать приходят. Есть любители.
Штабель сказал:
– Да.
И снова это "да" определило для них обоих очень многое.
А Никишкин вещал с высоты:
– Какие песни ты поешь, сучий выродок, какие песни, я тебя спрашиваю? "Мурку" поешь? "Течет речка" поешь? "Есть у меня шубка"? И опять же - "За кирпичной стеной"? О тебе, шаромыжнике, я заботу имею, а ты всякое дерьмо поешь? Паек получаешь? Матрас есть? В баню водят? А? А ты чего поешь? А пять суток на "строгом" не хочешь? И я тебе туда Кумача дам Лебедева. И чтобы на зубок. Ясно?
Штабель встал:
– Надо шагаль.
– Я провожу.
– Не надо, Васья, ошень не надо.
Они еще долго препирались, хотя оба заранее знали, что пойдут вдвоем. После, когда друзья шли рассветными улицами к центру, Василий Васильевич убеждал водопроводчика:
– Ты, главное, стой на одном: не хочу и - баста. Нету такого закону. От войны и след простыл. Гитлера черви съели, а людей с детями держут. Это, не иначе, местная власть темнит.
Но стоило Штабелю исчезнуть за дверями тяжелого, как глыба при дороге, здания, сердце у него остренько екнуло.