Семь дней творения
Шрифт:
– Ты успокойся, Марк.
– Острые скулы доктора напряглись до предела,если хочешь, ты можешь уйти.
– Каким образом?
– В чем есть. Остальное меня не интересует.
– Но это интересует меня.
– Я поплачусь дипломом. И только. Больше ничего, честное слово.
– Значит, побег. Без паспорта и средств к существованию. То есть рано или поздно опять-таки Казань, но уже без твоего участия? Нет, Петя, не посодействую я твоему душевному комфорту. Будь добр, за свое плати сам. Может быть, когда-нибудь тебе это надоест и ты очнешься. К тому же, ни за какие коврижки я не оставлю старика. Так что, считай, что ты мне ничего не предлагал, а я ничем не жертвовал. И мы ничего друг другу не должны. Спи спокойно, дорогой товарищ.
–
– Всё. И ни копейки больше.
– Дело твое.
Он еще постоял, этот доктор, покачался с носков на пятки в своих тупоносых лодочках, будто в беспамятстве закрыв глаза и судорожно двигая скулами. Потом бесшумно развернулся и пропал, словно его и не было здесь вовсе.
– Ну что же, Вадя,- после недолгого молчания с веселым отчаяньем оборотился к нему Крепс,- вот и пришла моя очередь.
– Я бы ушел.
– Куда, Вадя?
– Все равно куда, я ушел бы.
– Это не по мне, дорогой.
– Крепс пристроился сбоку и положил ему руку на плечо.
– Я долго не выдержу такой жизни. Да, кстати, я и не умею ничего делать, кроме той бессмысленной ерунды, которой меня обучили в институте... И запомни, Вадя, если это вздумаешь предпринять ты, они будут тебя старательно, очень старательно искать. И найдут. Обязательно найдут. Причем уже совсем не потому, что ты опасен сам по себе. Нет! Просто ты теперь узнал немножко больше, чем полагается простому смертному. Так что, прежде хорошенько подумай.
– И, помогая Вадиму уяснить себе смысл только что происшедшего тут, он насмешливо покосился в сторону двери.
– Мы с ним Суворовское вместе кончали, а потом служили вместе... Себе на уме... Из нынешних.
В эту ночь они не сказали друг другу больше ни слова. Слова были бессильны сейчас вобрать в себя всю обнаженность мысли и чувства, какая объединяла друзей в их красноречивом молчании. Сквозь подернутое стужей стекло фрамуги, в сумрак курилки заглядывала одинокая звезда, окрашивая это молчаливое бдение своим вещим мерцанием.
IX
Уж кого Вадим не ожидал теперь увидеть, так это деда. После той последней узловской встречи он и предположить не мог, что они когда-нибудь еще увидятся. Слушая старика, Вадим не в состоянии был отделаться от чувства вины перед ним и поэтому всякое его слово воспринимал как упрек и напоминание.
– Опеки мне над тобой не дают. Стар, считают, уже очень. Но я еще постучусь, Вадя, похожу. Ты только потерпи, не бесись.
Дед говорил, не глядя на Вадима, куда-то в пространство перед собой, и пергаментные, в старческих веснушках кулаки его на столе по привычке были выдвинуты далеко вперед. Таким дед и помнился Вадиму все годы его скитаний с того самого дня, когда известное в Узловске своей монолитностью лашковское семейство дало первую, но уже непоправимую трещину. А ведь казалось, им - Лашковым - век сносу не будет.
Не забыть Вадиму того, почти неправдоподобно прозрачного утра в Узловске, когда в распахнутый настежь пятистенник деда Петра съехались все его сыновья и дочери вместе со своими благоприобретенными половинами и первой порослью.
Сам дед Петр, в новой сатиновой косоворотке со щегольски отстегнутым воротом, сидел во главе стола и с горделивым довольством оглядывал свой клан, среди которого особо выделялся осанкой и статью первенец его Виктор.
А тот - и это у Вадима четко запечатлелось - явно чувствовал всеобщее к себе внимание и, чтобы скрыть смущение, все посмеивался, все посмеивался, оглаживая одной рукой стриженную голову сына, а ребром другой рубил воздух, как бы подсекал каждую произнесенную фразу:
– Ну, рабочий уже наелся, даже, как видите,- тыльной стороной ладони он поддел и небрежно вскинул вверх конец своего галстука,- бантик прицепил к шелковой рубашке. А дальше что? Согнали лучшую часть крестьянства с земли, отправили за Урал, а сами в частушки ударились, чтобы уши от мирового шума законопатить: "Вдоль деревни, от избы и до избы..." А что в колхозах творится, до
того нам вроде и дела нет? Что, папаня, посмурнел? Неувязка выходит с вашей генеральной линией?И не успел враз потемневший дед рта открыть, как из-за стола встал муж Варвары - Анато-лий Тихонович - сухощавый интендант со шпалой в петлице, и, едва разжимая и без того тонкие губы, тихо выцедил в сторону отца:
– Рано пташечка запела...
– Уж не ты ли кошечка?
– насмешливо перебил его тот.
– Не коротки ли коготки?
– Мы с такими на Хасане,- острые скулы капитана пошли пятнами,- много не разговаривали.
– А что ты там делал, на Хасане?
– уже открыто издевался над ним отец,- сухари в обозе пересчитывал?
Растерянность, наступившая было вначале, сменилась всеобщим, особенно среди женской половины, криком:
– В кои-то веки собрались.
– Нашли время!
– Хлебом их - мужиков - не корми: как соберутся, так все про политику.
– Нет посидеть по-людски.
Все говорили разом, каждый старался оставить последнее слово за собой, отчего накал разговора постепенно возрастал, грозовые нотки нет-нет да и прорывались уже то в одном, то в другом конце застолья, и неизвестно, чем бы все это кончилось, а кончилось бы все это скорее всего дракой, если бы дед Петр не встал и не стукнул кулаком по столу:
– Что ж, спасибо и на этом, Витек. Откровенность твою ценю и уважаю. Тем же рублем и ты получай. Хоть и сын ты мне единокровный, но помни: не дрогнет у меня рука, коли надобность для партии в том будет. А теперь собирай-ка ты свои манатки и вот тебе порог...
Внезапно возникшую тишину мерно отсчитывали ходики над комодом. Младший из братьев - хрупкий и застенчивый, словно девушка,- Митек, жалобно пошарив по лицам близорукими глазами, умоляюще воззвал было:
– Ну что вы, мужики, ей-Богу... Так все было по-хорошему...
Но мать Вадима, непримиримая ко всяким поползновениям на авторитет своего законного мужа, тем более со стороны такого прямого противника их супружества, как ее свекор, подсекла деверевы излияния в самом истоке:
– Вот что, папанечка,- серые, калмыцкого сечения глаза ее светились нескрываемой яростью,- спасибочки тебе за хлеб, за соль, только хвост тебе поднимать против моего Витьки кишка тонка. Кто ты есть такой, Лашков? Полжизни наганом промахал, а теперь: "Ваши билетики, граждане!" А Витька мой мастер-лекальщик первой руки, не тебе, папаня, чета. Языком вы много понапороли, только сами-то ничего делать не умеете. Все за народ орете, а вы бы лучше специальность какую путевую заимели бы да и работали. Вот тогда и было бы "за народ". Много вас нынче командиров развелось, работать только некому... А вас,- она обернулась к свояку, и скуластое лицо ее презрительно отвердело и вытянулось,- Полыниных, я вот с этих годков знаю. Братель-ник твой раскулачивал нас. После нашего же хлеба раскулачивал. Где он теперь, брательник-то твой? Думал на чужом горбу в рай въехать. От своих же и награду получил - десять лет. А я с двенадцати годков с зарей вставала, со звездой ложилась, и все семейство наше так. А вы - Полынины - из кабака от Мокеича не вылезали, а теперь нас - в грязь, а сами - в князь. Так вот я вам что скажу напоследок: нас переведете, дети останутся. Детей изничтожите, внуки вырастут. Но переживем мы вас, хлебоедов, переживем. Не такое терпели, перетерпим и вас. Только так думаю, что вы раньше сами друг дружку перегрызете... Поехали, Виктор... Собирай парня...
– Вот она, сущность кулацкая, себя и показывает!
– кричал Полынин, отрывая от себя молча виснущую на нем Варвару.
– Говорил я вам, Петр Васильевич, предупреждал... Где же чутье ваше классовое, партийная зоркость, наконец, где? Спасли змею от выселения, пригрели, а она жалит нас, где только возможно.
– Это у тебя-то, интендант, классовое чутье! Бога побойся. Ты хоть один мозоль за жизнь свою сволочную нажил? Женька,- отнесся отец к брату,ты не молчи, не отворачивайся, ты же мастеровой, скажи свое слово!