Семь дней творения
Шрифт:
Но тот, уткнув голову в локоть сестре Федосье, тихо плакал и лишь бормотал в горячечном беспамятстве:
– И за что только нас... И за что только нас обидели так... В родне же и то не сойдемся...
Федосья легонько оглаживала его голову и смотрела на всех недоумевающими, полными слез глазами.
Никто бы так и не заметил в общей суматохе бессловесно жавшуюся к печи бабку Марию, если бы она как раз в тот момент, когда отец подхватил Вадима на руки и, сопровождаемый женой, двинулся к выходу, не выступила вперед и не опустилась перед ним на колени:
– Витенька... Прости ты их всех ради Господа нашего Спасителя.
– Голос бабки звучал
– Не видать ведь мне тебя больше, отжила я. Не держи сердца, останься. Тебе это зачтется, сынок...
И впервые увидел тогда Вадим, как в полурыдании задрожали отцовские губы:
– Что вы, маманя, что вы... Так это мы... по-братски... Поцапались малость... Сошло уже...
Жиденькое бабкино тело утонуло в его руках, и он понес ее через расступившуюся по обе стороны родню в смежную половину, и сложил ее там на прадедовском еще сундуке, и бережно укрыл старую праздничным своим пиджаком, и остался сидеть с ней, и они о чем-то долго и доверительно там перешептывались.
Но если временное облегчение и коснулось кого, то лишь не деда Петра. Выдвинув вперед себя кулаки на столе и откинувшись на высокую спинку плетеного стула, дед сидел прямой и безучастный ко всему, без кровинки в лице, и по одному его виду явствовало, что всё, кроме того, что было сказано им самим, он не считал сейчас хоть сколько-нибудь заслуживающим внимания, а потому и существенным. Таким он и остался в памяти у Вадима вплоть до недавней и болезненно памятной встречи.
Внешне дед оставался тем же властным, жестким, уверенным в своей правоте стариком. Но от глаз Вадима не могло укрыться и то, как подрагивают его ослабевшие кулаки, и то, как временами срывается, словно на выбоинах, когда-то чистого металла басок, и то, наконец, как не свойствен-ная ему раньше усталость сквозит во всяком движении и слове старика. И сердце Вадима переполнялось любовью и жалостью к этому, самому близкому для него на земле человеку.
– Да ты не беспокой себя понапрасну,- у него сорвалось дыхание,- не век же меня здесь держать будут.
– Век не век,- тот впервые взглянул на него прямо и настороженно,- а скоро не отпустят.
– Думаешь?
– Знаю.
Дед не умел говорить лишнего. И Вадим понял, что дела его обстоят хуже, чем он предпола-гал. Сглатывая удушливый комок в горле, он невольно скосил взгляд в тот угол, где особняком от других устроился отец Георгий, о чем-то тихо и ласково перешептываясь с дочерью. Та бережно оглаживала ему запястье, глядя на него преданно и самозабвенно. Нетрудно было догадаться, о чем они говорили. Она уже обо всем знала. Именно поэтому, слушая отца, девушка вся как бы заострялась изнутри, словно каждым своим словом и жестом он вбирал ее в себя, чтобы уже нико-му и никогда не вернуть. Исподтишка наблюдая за ними, Вадим привлек к ним и внимание деда:
– Кто такие?
– Священник один... С дочерью,- и добавил неожиданно для себя самого: - Наташей зовут...
– Наталья?
– Дед не отличался деликатностью.
– Хорошее имя. И лицо хорошее. Без вранья! Не твоей кукле чета.
– Хоть бы не напоминал!
Из угла их внимание было замечено: девушка густо покраснела, а старик, приподнявшись с места, улыбчиво поклонился. Дед так же церемонно ответил: знакомство состоялось. Поэтому, когда все подались к выходу, старики нашли о чем перекинуться друг с другом, оставив молодых лицом к лицу.
– Меня Вадим зовут.
–
– Здравствуйте.
– В ее смущении было что-то беззащитное.
– А меня Наташа.
– Я знаю.
– Вы с папой дружите?
– Почти.
– Что так?
– Я здесь недавно. Не привык еще.
– И не надо.
– Что не надо?
– Привыкать.
– Не буду...
Возникшее между ними сразу вслед за этим трепетное молчание прерывалось только неспешным разговором стариков у них за спиной.
– Да, да, это так.
– Голос отца Георгия звучал почти страдальчески. И все-таки с такими решениями не следует спешить... Впрочем, во всем Промысел Божий... Я сам на старости отрекся от всего, чему поклонялся... Но вам труднее, вы - атеист. У вас нет духовного убежища. Вы идете против своей природы. Мне много легче, у меня нельзя отнять того, что есть во мне и со мной... Самое прискорбное для меня это то, что я не сумел их убедить...
– В чем?
– Я пытался доказать им, что мистика Церкви, имеющая сама по себе огромное для верующего значение, пуста и бессмысленна, если она не подкрепляется активным деянием пастыря в обыденной жизни. Люди устали от слов, они жаждут примера. Русскую Церковь подорвала не власть, а собственная опустошенность, засилие мирской праздности и суесловия. Меня обвинили в гордыне... И вот я здесь...
– Попугать хотят?
– Едва ли.
– Чего же еще?
– Избыть.
– Как это?
– Насовсем избыть. Из мира.
– А права какие?
– Дед явно начинал кипятиться, его болезненное чувство к несправедливо-сти, как всегда, искало выхода в гневе.
– Какие такие права есть?
– Понятие классового правосознания должно быть близко вашему сердцу. Сказано это было безо всякой язвительности, скорее даже с сочувствием к собеседнику.
– Перед вами наглядный его объект. Так что уж какие там у меня могут быть возражения!
В коридоре людской поток растекался надвое: одни к выходу, другие, в сопровождении санитаров, в сторону внутренних помещений. Прежде чем разойтись с девушкой, Вадим бережно коснулся ее пальцев, и она не отстранилась, только коротко и вопросительно взглянула на него и быстро-быстро, не оглядываясь, пошла вперед. И тут же грузная фигура деда окончательно заслонила ее от него:
– Ты тут не раскисай.
– Он складывал слова, явно думая о чем-то совсем другом, какая-то новая тревога вошла ему в душу и он уже весь источался в ней, в этой тревоге.
– Не так уж я стар, чтобы с первого раза отступиться. Достучусь.
Дед легонько помял Вадима за плечи, затем не столько оттолкнул, сколько сам от него оттолкнулся и, круто развернувшись, двинулся к выходу. Его большая сутулая фигура долго еще маячила в глубине коридора, и, если бы Вадим не знал своего деда, он мог бы подумать, что тот пьян.
Пристраиваясь к Вадиму, отец Георгий, как бы невзначай, обронил в сторону удаляющегося Лашкова старшего:
– Не снесет себя этот человек, коли не поверует. Только вера его и спасет.
Х
Это было первое за зиму солнечное утро. Осиянные пронзительным светом палаты ожили и заволновались. Кружение по коридору стало многолюднее и бойче. Что-то стронулось в отделе-нии, сошло с места. В самых темных его углах вдруг возникли новые лица, о существовании которых раньше как-то даже и не подозревалось. В палату к Вадиму заглянул бывший учитель Горемыкин и, мигая подслеповатыми глазами в окно, удовлетворенно потер ладони: