Семь дней творения
Шрифт:
III
Вечером в день аванса общежитие заметно ожило. Известное возбуждение чувствовалось уже во время ужина в столовой. Затем оно, постепенно нарастая, перекинулось в коридоры и комнаты. К тому времени, когда подступившие сумерки выявили в окнах россыпь первых звезд, админист-ративный корпус гудел от смеха и ругани.
Со страхом и надеждой Антонина отмечала про себя, как пьянка все ближе и ближе подкаты-валась к их жилью: дай Бог, мимо; дай Бог, пронесет. Но ожиданиям ее не суждено было сбыться. К полуночи в комнату без стука ввалился Альберт Гурьяныч и комендант, вдрызг пьяные, с бутылками в карманах. Комендант, заискивая перед хозяйкой, согнул в земном поклоне свое сухопарое жилистое тело:
– А мы со своей, Антонина Петровна, со своей. В расход не введем, будьте великодушны, разрешите с вашим супругом, так сказать, на брудершафт...
– Не объедим, Тоня,- Альберт Гурьяныч еле стоял на ногах,- не объедим... Мы люди простые, мы без закуски... Вставай, подымайся, Николай... Раздавим на трех гномов две белоголовки...
Пока Антонина собирала на стол, гости принялись договаривать начатый, видно, еще до этого разговор. Упираясь волосатыми
– Мужички, говоришь? Кормильцы! Это они тебе здесь в жилетку плачутся: от колхозной голодухи, мол, на заработки приехали. А ты и развесил уши. Слушай их больше! Видишь вот на мне - штаны китайские, рубаха румынская, ботинки чешские, хлеб мы с тобой едим канадский, колбасу нам делают из мяса австралийского, кашу заправляют датским маслом. Где же он, кормилец наш вечный? А он, сердешный, или на базаре сидит, или в Кремле заседает, весь блестит от наград, по магазинам бегает. Причем, бездельник, нас же с тобой нашим же хлебом попрекает, - жизнь мы ему заели, говорит. Рабочий, ученый нынче сам себя кормит, золото добывает, нефть, машины, книжки делает, которые за кордон за жратву и тряпки идут. А крестьянин твой давным-давно у них на полном иждивении. Даже хлеб его нищий и картошку они ему убирают. А когда Россия действительно на крестьянский хлеб жила, то всегда голодала. Потому как не хлеб это, а слезы. Не умеет он его растить да и не хочет. Вон немцы на своих супесях по шестьдесят берут, а наш чудо-богатырь на черноземах до сих пор пятнадцати на круг не натягивает. Темен, ленив, поди, русский мужичок. Не жалеть его надо, а учить. Работать учить. Ты видел, как он сало солит? Набросает в бочку кусками и рад. А попробуй кто в деревне покоптить или повялить, поедом съедят, затравят. Не терпит русский мужичок, чтобы кто-нибудь выделялся. Они живут по-свинс-ки - значит, все так же должны жить. Потому и ненавидит Европу да и весь мир презирает. Не так живут, не по его. Потому и выхваляется: все у него первое в мире. "Левшу" читал? Видел картинку: грязный, оборванный, в гнилых лаптях. Зато блоху подковал! А ты спроси у него, зачем ее ковать-то? Лучше б умылся вначале, лыка надрал да лапти сплел, дыры в кафтане зашил бы! Воровской, бездельный народ, а ты нюни распустил: трудоднем сирого задавили! Заставишь ты его день даром проработать! Накось, выкуси! Но Альберту Гурьянычу было явно не до дискуссий на отвлеченные темы. С тоскливой жаждой следил он за рукой Антонины, разливающей по стаканам содержимое поллитровки:
– Выкуси, закуси... Прах все это... Ты человек ученый... Над всеми одеяниями начальник. А мы люди простые, нам бы гроши да харчи хороши.
– Вот-вот,- выпив, снова завелся тот,- во все века так. На кого же вы тогда жалуетесь? На таких, как вы, только воду и возить, лучше скотины не отыщешь. Без няньки с кнутом не можете, неделю не секут - тоска берет. Эх вы, косопузые!
К мужским разговорам Антонина относилась со снисходительным равнодушием. Смешными казались ей их заботы о судьбах футбольных команд или событиях на восточной границе. Куда больше тревожила ее очередная наценка в столовой, а того более - протертый ворот праздничной рубахи мужа. Прощая им эту их маленькую слабость, она в мужских компаниях, занятая своими мыслями, обычно молчала. Поэтому и теперь, подливая гостям, Антонина почти не слышала их речей и опомнилась лишь с уходом коменданта.
– Что Илья Христофорыч обиделся, что ли?
– Она уже свыклась с их визитом.
– Если мало, я сама сбегаю.
Николай накрыл ее ладонь своей:
– Пусть идет. Он свою норму знает.
– Сказал и тут же обернулся к Альберту Гурьянычу.
– Ты, значит, и женатый был?
– Был! Еще как!
– Стремительно трезвеющими глазами он смотрел в пространство перед собой.
– Пришел из армии, куда идти? Специальность я на службе шоферскую получил... Читаю: в таксомоторный водители нужны. Подал заявление. Вожу "королей". Служба идет, копейка бежит... Сажаю раз девушку... Светленькая такая. Смазливая... В штанах. Лет от силы восемнад-цать. Едем к трем вокзалам... Вдруг она мне и говорит: "Парень,говорит,- хочешь,- говорит,- копейку хорошую иметь?" А я ей: "Смотря откуда,- говорю,- если от уголовщины,- говорю,- то гуляй в другое место". "Что ты,- говорит,- дело чистое. Клиента я сама найду, а ты,- говорит,только линять будешь на это время". Обернулся это я, поглядел на нее и сердце у меня упало: сидит она передо мной, улыбается, ну, прямо с модной заграничной картинки пташка. "А почем,- говорю,- теперь молодость пошла? А у самого сердце кровью обливается.
– Красота почем?" "А пятерочку за раз,- говорит,- иметь будешь, остальное мое". "Ладно,- говорю,- поехали". С того дня и начали мы с ней делать бизнес. Цельную, можно сказать, фирму открыли. Поначалу погано на душе у меня было, а потом пообвык. Опять же заработок, трех зарплат не надо. Приобарахлился, деньжата завелись, шляпа, пальто с поясом. Не хуже другого инженера. Клиентов у нее хоть отбавляй. Иной раз по трое садились. И то сказать, есть на что посмотреть: не девочка - мечта. Часто после работы заедем, бывало, за город. Выпивон, конечно, с собой, закусь. Между нами никаких дел не было, так, по-товарищески. Если спутаешься, какая уж тут работа!.. Вот как-то и говорит она мне в подпитии: "Алик,- говорит,- а ты бы на мне, на такой, женился?" Растерялся я тут. "Что ты,- говорю,- травишь попусту, зачем я тебе?" А она в слезы: "Люблю я тебя, подлого, вот что!" Весь хмель у меня из головы вон. "Ты что,говорю,- очумела, какая такая любовь между нами может быть? Ты,- говорю,посмотри на меня, как следует, меня ведь только на огород заместо пугала".
"Дурачок,- говорит,- души своей не знаешь. За тобой,- говорит,- если совсем не ослепла, любая пойдет". Ну, понятно, ополоумел я, моча в голову вдарила, молодой еще совсем был, двадцать пять годочков... В общем, состоялось у нас все в первый раз. Тут и рассказала она мне свою жизнь, какая она у ней была... Из простой семьи сама была. Отец, вроде, по сапожному делу,
а мать уборщица. В Коломне, что ли, жили. Ее с детства за красоту артисткой дразнили. Вот после школы она и бросилась в Москву, в театральный. А там таких, сами понимаете, пруд пруди, одна красивше другой. Сунулась, не взяли, попробовала обходным манером, только опоганилась. Домой вернуться - засмеют. А она с характером: лучше в петлю, чем в Коломну. Ну, и подвернулось ей тут объявление: на швейную фабрику, с пропиской. Фабрика эта с вокзалами рядом. Получку первую пришла получать, а там еще с нее причитается... Хоть садись и волком вой. Тут к ней одна из бригады и подсуропилась: "Дурочка,- говорит,- с такой-то внешностью да теряться! Пойдем,- говорит,- со мной вечером, не пожалеешь". "А как же,- спрашивает,это можно?" "От тебя,- говорит,- не убавится. Удовольствие получишь и деньги будут. В нашей,- говорит,- бригаде, те, что с кожей да с рожей, все ходют". Так и понеслась эта у нее житуха с музыкой. Каждый вечер ресторан, или на хате где, а потом уж ей опытные таксиста присоветовали. Пропускная, как говорится, способность выше... Короче, женился я на ней. Все честь по чести, зарегистрировались и прочее остальное. Привел я ее к себе в холостяцкую конуру в Черкизово, соседи за человека не считали, а тут зауважали сразу, какую Алька кралю себе отхватил... Ах, как мы с ней жили тогда! Бывало, я только с работы, а она уже стоит у ворот дожидается, навстречу бежит. И я чую, никогда такого со мной раньше не было, нету мне без нее жизни. Мы, считай, от кровати и не подымались вовсе. Так бы и втиснулись друг в дружку... А уж когда затяжелела она, тут я сам не свой стал. Только пыль с нее не сдуваю. Соседи, те присмирели, издалека шапки ломают. Алька, непутевая душа, в самостоятельную жизнь ударился. С работы бегу - обязательно цветочек, конфетку какую волоку. Мечтаю: родит, совсем человеком станет... Только уж если кому написано на роду дерьмо хлебать, в калашный ряд не суйся.– Тут он даже зубами скрипнул от отчаянья.
– Прихожу это я раз с работы, нет моей Танечки, а на столе записочка валяется. Так, мол, и так, дорогой Алик, жизнь, мол, наша совместная не может состояться, потому как рожать ей в таком юном возрасте никак невозможно, она, мол, пожить хочет, а, вполне вероятно, и попробовать еще себя в искусстве... И началась у меня не жизнь, а сказка, чем дальше, тем страшней. Пропил я тогда все до исподней рубашки. С работы меня, конечно, скоро выгнали, прав шоферских лишили. Соседи так чуть не озверели от радости,- как же, сорвался все-таки Алька! Проходу не дают. Короче, очухался я в дурдоме, с горячкой туда попал. Выписался: ни копейки, ни барахла, а участковый каждый день ходит. Плюнул я на все и двинул в исполком к вербовщику... Так и попал сюда транзитом... Плесни-ка остаточки, Петровна!
Последняя стопка окончательно сморила Алика. Вдвоем с мужем они осторожно подняли его и повели в общежитие, где он вместе с другими одиночками занимал койку. По дороге парень все порывался лечь, пьяно при этом бормоча.
– Братцы, я только на минутку прилягу и все... И снова, как штык. Готов к труду и обороне... Нет, ей-богу! ...У нас, у шоферов, закон такой: сыпанул за баранкой минутку-другую и хоть во Внуково... Ей-богу!
Оставив мужа раздевать и укладывать парня, Антонина направилась было домой, но по пути раздумала и вышла наружу. В лунном сиянии душной степной ночи безлюдная стройка казалась вымершей. Редкие островки света вокруг дежурных вышек выхватывали из темноты все ту же степь с ее бугристой и жухлой поверхностью. В звездную глубину ночи ввинчивался ровный гул реактивного самолета. Мир за пределами тьмы увиделся Антонине вещим и таинственным.
Когда тишина вокруг окончательно отстоялась в ее сознании, она услышала плывущие из темного провала по соседству голоса. Ей почему-то сразу стало жарко. Один - низкий, грудной женский явно принадлежал кухонной раздатчице. В другом, настоянном глуховатом баске, Антонина узнала своего бригадира...
– Мне от тебя ничего не нужно, Ося.
– Муся почти умоляла.
– Ты не бойся.
– Не в этом дело, Муся,- смущенно уходил от ответа Осип.
– Не в этом дело.
– Ты думаешь - я старая? Я и не старая вовсе. Мне еще тридцать с чуть-чуть.
– Что ты говоришь, Муся? ...Что ты говоришь?
– Может, ты после Назарки требуешь? Так, ведь, разве это по своей воле? У меня, ведь, знаешь, какой хвост в трудовой книжке? Не ляжешь, никто не возьмет.
– Не поймешь ты, Муся...
– Осинька, ягодка, ноги тебе мыть буду и юшку пить. Только бы с тобой. Хоть когда...
– Не могу я, Муся. Нельзя же вот так просто, как звери.
– Голос завибрировал.
– Ведь любовь должна быть.
– Моей, Ося, на двоих хватит. Ты только помани. А я за тобой в огонь и в воду.
– Не поймешь ты, Муся... Никак не поймешь.
– Тебя, Ося, никто так никогда любить не будет, как я... Я тебя ото всего заслоню, укрою.
– Не могу, Муся.
– И еще тверже.
– Не могу.
– Я подожду, Ося, я подожду... Ты погуляй, у тебя самые года... Я подожду.
– Нет, Муся. Нет, не надо.
– Осинька!
– Пойду я, Муся.
– Ося-я-я...
Укрощая прерывистое сердцебиение, Антонина повернула обратно в корпус. Опаленная злым, еще не изведанным ею жаром, она заспешила к мужу, страшась признаться себе самой, что чувство, которое владело ею в эту минуту, была ревность.
IV
Работа на следующий день шла через пень-колоду. Ребята двигались, будто осенние мухи, инструмент валился у них из рук, раствор почти целиком сползал из-под правила на пол. Антонина старалась спасти положение, кое-как латая за ними огрехи, но без постоянного навыка не успевала и в конце концов тоже сникла и опустила руки. Едва у проходной отзвонили к обеду, бригада завалилась тут же на лесах переспать утреннее похмелье.
Прикорнула в уголке и Антонина. Пригрезился ей их садок в Узловске, где она в знойный полдень поливает гряды. Отец сердито следит за ней в окно и сокрушенно качает головой: не так, мол, не так, не так! Слезы обиды душат ее, вода бесцельно льется у нее из лейки, много воды. Влага застилает ей глаза. Холодная, ледяная влага...