Семь дней творения
Шрифт:
С этим Петр Васильевич и заснул. И снилось ему...
III
ВИДЕНИЕ ПЕТРА ВАСИЛЬЕВИЧА...
Аванесян сидел на скамье, спиной к жарко натопленной лежанке, и, тесно к ней прижимаясь, силился, казалось, влиться в нее, в ее тепло и надежность. Но печь, видно, не согревала гостя. Костистые плечи его зябко подергивались, а носатое лицо то и дело искажала короткая гримаса: председателя уездной чека трясла гремучая, вывезенная им еще с родины, лихорадка.
– Ты мне таких писулек больше не пиши.
– Темные глаза гостя, подернутые болезненной желтизной, смотрели куда-то мимо Лашкова в заснеженное окно и дальше - в ночь.
– Подумаешь, трагедия - спецу зубы выбили! Не слиняет. Они нас не жалели. Обер в тебе, Лашков, сидит, аристократ путейский,
– Если бы по злобе, тогда понятно, не выдержал мужик,- пробовал ему возразить Петр Васильевич: чем-то, он еще не осознал, чем именно, гость вызывал в нем раздражение и неприязнь.
– А то ведь из жадности, с целью грабежа, на золото позарился. А там золота в этих зубах,- разговор один! Зато толков по всей дороге - не оберешься. И больше - не в нашу пользу.
– Плевать нам на разговоры! Собака лает - ветер носит.
– Откровенная, чуть ли не брезгливая насмешливость прослушивалась в тоне Аванесяна и она эта насмешливость - окончательно выявила для Петра Васильевича природу его давней к нему неприязни: Лашкову претила манера предучека разговаривать с собеседником так, словно он - Аванесян - знал что-то такое, что другим знать не положено да и не дано.
– У меня достаточно способов заткнуть глотку говорунам.
– Он даже не старался скрыть своего превосходства над хозяином.
– Парамошина я знаю, пролетарий до мозга костей. Такие, как Парамошин, и есть движущая сила революции. И в обиду я его не дам.
– Ты, Леон Аршакович, человек здесь новый, больше понаслышке знаешь. Чувствуя, как злость протеста захлестывает его, он уже не сдерживал себя. Ты спроси у кого хочешь, кто такой Парамошин? Пьяница и бездельник, вот кто он такой. Горлопан к тому же. И трус. Его только ленивый и не бил в Узловске. С такими революцию делать - стыд один.
– А с кем же ты ее делать собираешься, Лашков?
– Тон Аванесяна становился все грубее и насмешливее.
– С гимназистами, что ли? Или с теми очкариками, что в эмиграции в библиотеках упражнялись, философские статейки под кофей пописывали? Нет, брат, шалишь. С этими интеллигентами только чай пить интересно. Больно складно языками чешут. Им только волю дай, они любое дело заговорят. Нам не до философских баек сейчас. Кто - кого, вот и вся философия. Революцию мы с парамошиными делать будем, Лашков. Пока очкарики думают, чего можно, чего нельзя, парамошины дело делают. Без слюней, без лишних разговоров делают. А что он себя не обижает,- это его классовое право. Свое вековое берет. По крайней мере, я знаю наперед, чего от него ждать. Он для меня ясен - Парамошин. А вот ты, Лашков, нет, не ясен.
– А не боишься?
– Чего?
– Парамошина.
– С какой стати?
– Съест он. И тебя, и всех съест.
– Ну, это мы еще увидим, у кого быстрей получится,- Желваки на его скулах ожесточенно напряглись.
– Скрутим, когда понадобится. А не скрутим, значит, не по плечу ношу взяли. Он тогда сам со всеми рассчитается. За всё.
– Ему, Парамошину, никто еще не задолжал. Всем в городе с него причитается.
– Он не за себя, он за класс будет спрашивать. У него историческая ответственность, а ты все на свете своим уездом меряешь, Лашков.
У Петра Васильевича отпала всякая охота продолжать спор. Он чувствовал, что все равно не сможет пробиться к сознанию гостя сквозь непонятное ему отвращение того ко всему, связанному с недавним прошлым. И хотя Лашков нисколько не жалел о поданном в учека рапорте, зряшность своего поступка представлялась ему теперь бесспорной.
А случай был действительно ни с чем не сообразный. Препровождая в Тулу бывшего управля-ющего Узловским депо Савина, конвоир Тихон Парамошин, известный в городе дебошир и гуляка, выбил подконвойному рукояткой револьвера оправленную золотом челюсть. О происшест-вии Петру Васильевичу доложил кондуктор, сопровождавший вагон, где в отдельном купе Парамошин стерег связанного по рукам спеца. Власть Петра Васильевича на
уездных работников не распространялась и единственное, что он мог сделать, это написать докладную Аванесяну. Сигнал его был оставлен без последствий, но тот, как оказалось, не забыл об этом, приберег до поры.– Но, в общем-то, я к тебе не за этим,- помягчел гость и потянулся в карман за кисетом.
– Просто шел мимо,- облава тут у нас была,- дай, думаю, зайду, посмотрю, как нынче комиссары живут.
– Он неспеша набил трубку, прикурил, глубоко затянулся и сквозь дым впервые за весь вечер взглянул прямо на хозяина.
– Небогато, Лашков, небогато.
– Как все. Время трудное.
– Как все, говоришь?
– Прежняя усмешка сказалась в нем.
– Мы не для того брали власть, чтобы жить, как все. Мы не чужое - свое берем. Берем то, что по праву нам принадлежит. По праву победителей. Оставим аскетизм женевским идеалистам. Пусть они глотают свою осьмушку, мы ею наглотались в царских тюрьмах, мы люди из плоти и крови, и в наивную коммунию играть не собираемся. А у тебя, я гляжу, всех ценностей - Комиссарова жена.
– Не за комиссара шла,- чуть слышно отозвалась Мария, орудуя ухватом,за хорошего человека.
– Везет людям!
– зябко поежившись, осклабился тот.
– Какую королеву отхватил. А вот мне по этой части никогда не везло. Как говорится, образом не вышел. Один нос чего стоит! А уж я так старался. Услыхал, к примеру, что попы хорошо живут, в семинарию подался. Думал, буду много денег получать, любая пойдет.
– И что,- снова отозвалась от печки Мария,- состоялось у вас счастье?
– Меня скоро выгнали.
– А коли б не выгнали?
– Нет, наверное. Никто бы не позарился. Деньги - мусор. Власть дает право на все. Теперь вот - сами просятся. Недавно тут одна заявилась...
– Не надо,- умоляюще вздохнула женщина,- не надо... Не по-людски это...
– Ладно.
– Аванесян решительно поднялся и, старательно избегая ее взгляда, сделал шаг к выходу. В его поспешности было что-то суетливо-жалкое.
– Хорошенького понемножку, погрелся, пора и честь знать.От порога он повелительно кивнул Петру Васильевичу.
– Проводи.
Крупный медленный снег сыпал над городом. Со станции тянуло горечью остывающего шлака. Тишина, изредка прерываемая паровозными гудками и собачьим лаем, казалась безмятежной и умиротворяюще прочной.
– Пока, Лашков!
– поднял воротник добротной бекеши Аванесян.
– Мой тебе совет: не пиши ты больше мне докладных. Все равно читать не буду. На твою докладную Парамошин уже целых три навалял. И таких, что тебе для высшей меры и одной за глаза. На твою вдову много охотников найдется.
– Он коротко хохотнул.
– Лучше поберегись, Лашков.
Снежная завеса разгородила их и, глядя вслед гостю, Петр Васильевич с облегчением посожалел про себя: "Немного, видно, ты счастья нажил у власти сидя, председатель, ой, как немного! Только хорохоришься".
Еще в сенях, стряхивая с себя искристую порошу, услышал он доносившееся из горницы шёпотное бормотание жены: "Блаженны хранящие откровения Его, всем сердцем ищущие Его... Они не делают беззакония, ходят путями Его... Всем сердцем моим ищу Тебя, не дай мне уклониться от заповедей Твоих..."
И впервые за их недолгую, но богатую событиями совместную жизнь Петр Васильевич постеснялся перебить жену за этим ее занятием: "Каждому свое, пускай отведет душу".
IV
Как-то среди дня, по дороге в столовую Лашкова окликнул знакомый голос:
– Доброго здоровья, Петр Васильевич! Зашли бы. Посидели бы мы с вами в тенёчке по-стариковски.
Из-за штакетника дома; мимо которого он в это время проходил, радушно сиял в его сторону одетый в рабочие обноски Гупак.
После того случайного разговора в сквере у Петра Васильевича возникло и постепенно укрепилось смутное предположение, что тот намеренно, с каким-то еще необъяснимым для него умыслом, ищет с ним встречи. Поэтому сейчас, ответно кивнув, он решил, как, впрочем, и всегда в подобных случаях, двинуться навстречу неизвестности: