Семь дней творения
Шрифт:
Остальное происходило, словно заранее отрепетированное действо. Лёвка, равнодушно пренебрегая руганью в очереди, по-хозяйски вклинился в самое ее начало, сдал пустую и получил запечатанную поллитровку, отходя от прилавка горделиво подмигнул Петру Васильевичу, знай, мол, наших, и кивком головы пригласил его следовать за собою.
Спустившись в туалет при городском сквере, Лёвка скрылся за дверью дежурной каморки и оттуда через смотровое окошко поманил Петра Васильевича к себе. Здесь, под неразборчивое ворчание старушки-уборщицы, они и распили бутылку, закусив щедро высыпаным Лёвкой на стол валидолом. Первая их не разговорила. Петр Васильевич выложил еще трояк, Лёвка расторопно, обернулся, и только после того, как вторая была допита, в них обоих окрепла хмельная тяга к взаимопониманию.
– Эх,- сожалительно
– Он замялся, опустил глаза и стал пальцем выписывать вензеля на клеенке перед собой. Не обижайся, Петр Васильевич, покривил я... Есть у меня деньги... Я еще сбегаю, рассчитаемся. Тошно мне одному пить, вот и смотрел напарников... Заработать нынче - плевое дело, строится много, всем слесарь нужен. Только успевай: кому кран, кому ванна... Да ни к чему мне деньги те... Куда их? Не купишь на них ничего, кроме вина... Хочу вот в Дербент на тепло податься. Я те края хорошо знаю. Всю войну там прокантовался... Брата вашего, Андрея Васильевича, там встречал как-то... Жив?
– Жив. Рассказывал.
– Вспомнил, значит?
– сияя, встрепенулся тот.
– Как сейчас помню. На базаре еще с ним пиво пили. Он все об Агуреевой Сашке беспокоился, помню.
– Живут нынче вместе. В Курково, в лесничестве он теперь. С этого лета живут.
– Любовь!
– пьяно осклабился Левка и тут же огорченно погас.
– А мне вот не везет. Три раза расписывался, а не состоялось дела. Поганое бабьё пошло. Что им человек, им деньги подавай. А у Андрей Васильича любовь, это железно. Весь город знал. Да и баба того стоит. Посмотреть и то все отдашь... Эх, по такому случаю!
Не слушая слабых возражений Петра Васильевича, тот смотался в магазин еще раз. И снова они выпили, закусывая все тем же валидолом. И о чем-то опять говорили, досадливо отмахиваясь от усиленно выпроваживавшей их старухи уборщицы. Петр Васильевич, которому дальний родственник его казался теперь на удивление молодым и симпатичным, приглашал Левку заходить всегда запросто, без церемоний и стеснений. Тот, в свою очередь, заверял старика в вечной преданности и любви и все пытался облобызать ему руку, чему он неуверенно противился, но в конце концов, хотя и не без стеснения, позволил. Затем они, подгоняемые уборщицей, выбрались наверх, в сквер, где долго еще клялись друг другу не зазнаваться и помнить обоюдную хлеб-соль и родство, пока, наконец, пьяное забытье не развело их в разные стороны.
Домой Петр Васильевич возвращался в том благостном расположении духа, когда все окружающее выглядит празднично приятным и достойным восхищения. "Погодка-то какая!
– С удовольствием прислушивался он к тому, как ядрено поскрипывает снег под его подошвами.
– Как на заказ! Легко так, будто тридцать лет с плеч сбросил. Домой приду, Вадька не узнает. А Левка-то, Левка каков! Орел - парень! И не жадный. Надо будет его привадить, а то сижу один, как сыч, родня все-таки".
Прежде, чем пройти к себе, Петр Васильевич завернул на половину дочери. После отъезда Антонины он еще не был там, оставив в ее комнате все, как есть, с тем, чтобы, возвратившись, она не почувствовала никаких перемен. Стараясь не шуметь, он открыл дверь и огляделся. Все здесь было до мелочей знакомо ему: застеленная лоскутным одеялом кровать, швейная машина под футляром у окна, задернутое марлевой занавеской кухонное хозяйство в простенке между печкой и дверью. На гвоздике, вбитом в планку дверного наличника, висел заношенный, оставшийся еще от покойной Марии жакет. Петр Васильевич шагнул было дальше, в глубь комнаты, но голоса, вдруг обозначившие себя за стеной в другой половине, заставили его невольно замереть и прислушаться...
– Хочу все сам узнать.
– В голосе Вадима слышалась нескрываемая резкость.
– Своими руками все пощупать.
– Одна лишь любовь ко всему сущему может быть источником познания.
– С тихой осторожностью выбирал слова Гупак.
– А вы в мир собираетесь с тяжелым сердцем. Истину можно постичь, не сходя с места.
– Так можно продумать до самой смерти. Мы живем в экзистенциальное время, время окончательного выбора. Я выбрал. О чем еще говорить, сотрясать воздух.
– Выбор в позиции, а не в движении. Может быть, для вас важнее и ответственнее сейчас остаться здесь. Вы не находите?
– Какой смысл? Зачем?
– Разве судьба Петра Васильевича, вашего деда, не трогает вас? Вам нужно помочь сейчас друг другу.
– В чем?
– Увидеть свет впереди.
– Это бесполезно. Ему его слепоты еще на целый век хватит. Таких, как я, он щелкает вместо семечек.
– Опыт вас ожесточил. Но из опыта надо делать выводы, а не средство самозащиты.
– Вот я и хочу сделать выводы. Для этого надо сравнить. Увижу сравню.
– Такими глазами вы ничего не увидите. У суетного гнева - плохое зрение.
– Наоборот, гнев обостряет зоркость.
– Редко. И не надолго.
– Думаю, что успею кой-чего разглядеть.
– Сомнения-то все равно останутся,- после недолгого молчания печально отозвался тот.
– Всегда кажется, что остался неиспытанным лучший вариант. Он явно сдавался.
– Во многих обликах ходил я по миру, а когда под старость, вроде бы, сподобился истины, оказалось, что и в этом окне не весь свет. Может, и вправду лучше не задерживаться. Тогда, наверное, не останется времени для сожалений... Ворчу это я так, по привычке, от дряхлости души и тела, а в общем, я рад за вас. В наше суетное время не всякий решится на это. С какой бы радостью я вышел сейчас на дорогу и пошагал бы, куда глаза глядят. Да вот ноги меня уже не носят, кончил век.
– Простите...
– Что вы, что вы! Ваше упорство для меня поучительно. Один мир к другому не примеришь. Тем более, мой.
– Может, поделитесь?
– Если вам интересно.
– Мне теперь все интересно.
– Извольте... Мы ведь с дедом вашим, Петром Васильевичем, знакомы давно. Еще с того мирного времени. Фамилия моя по батюшке...
Гупак рассказывал, а Петр Васильевич, слушая его, все теснее прижимался лицом к старенько-му жакету своей покойной жены. И давний, еле уловимый запах, присущий только ей и знакомый только ему, возвращал его к той невозвратимой поре, когда одно лишь безмолвное присутствие Марии рядом с ним заполняло его существование ясным и высоким смыслом. "Что я без нее?
– спрашивал он себя, чувствуя, как слезы закипают у него в горле.
– Нуль без палочки, ничто, пустое место". Мысль эта сложилась в нем так мгновенно, так обжигающе, что он, не сдерживаясь более и не стыдясь своих слез, тихо заплакал. И поздние слезы высветили прошлое чистым и ровным светом.
X
И ЕЩЁ...
Собрание уже подходило к концу, когда слова попросил Парамошин. Сытым колобком выкатился он из зала на сцену, разместил за неказистой клубной трибуной свое объемистое тело, внушительно откашлялся и, ловко округляя фразы, заговорил:
– Международное положение чревато, товарищи. Мировой империализм точит клинки. Классовый враг не дремлет. Энтузиазм кипит на стройках пятилеток. Наша задача обеспечить на транспорте железную дисциплину и бесперебойность движения. Успехи в этом деле по нашей дистанции налицо. Но имеются, товарищи, тревожные факты. Не на высоте у нас борьба с пере-житками. Есть такие, что детей крестют. А также иконы у некоторых. И даже из партийных рядов... Вот здесь присутствует главный кондуктор товарищ Лашков. На дистанции его хорошо знают. Старый партиец, в гражданскую комиссарствовал на дороге. А в доме у него и посейчас цельный иконостас, хоть выставку устраивай. Так, товарищи, не пойдет. Враг начеку. Его хлебом не корми, дай только наше послабление...
Зал восторженно загудел:
– Позор!
– Пусть отвечает перед собранием!
– Да хватит вам тень на плетень наводить, что мы, Лашкова не знаем, что ли?!
– Факты - упрямая вещь.
– Демагогия!
– Выйди и скажи.
– И скажу!
Взывая к тишине, оратор привычно помахал пухлой ладошкой и бодренько продолжил:
– Враг начеку, товарищи. Капитал старается бить нас параллельно нашей перпендику-лярности. Мы должны пресечь в наших железнодорожных рядах правый заскок и левый уклон...