Семь сказок о сексе и смерти
Шрифт:
Когда-то я жила в Кельне, и у меня был парень по имени Ланге. Он был очень высокий. “Ланге” значит “высокий”. Ну вот он и соответствовал. Я очень ясно помню его машину. “Ситроен-диана”, светло-голубой, весь побитый и заплатанный, дребезжащий и звенящий пустыми бутылками. Ланге заезжал за мной в сумерках, и мы громыхали по мощеным улочкам так, что у нас зубы клацали. На самом деле я не помню, был ли он высоким. Мне кажется, что он был выше меня — из-за имени. В машине мы курили коноплю. Это я помню потому, что было очень трудно ее крошить на тонкую папиросную бумагу, когда машину постоянно подбрасывало. Ланге, видимо, говорил по-немецки, раз он был немец. Я знаю немецкий, так что я, должно быть, тоже говорила с ним по-немецки. Но этого я не помню. А ведь он мне, наверное, нравился, иначе я бы не помнила машину. Я и сейчас отчетливо вижу захватанную приборную панель и его большую руку на передаче. Светлые волоски на этой руке. Потом, если опустить взгляд, натыкаешься на массу каких-то
7
Времена года (нем.).
8
Персонаж романа Томаса Манна “Смерть в Венеции” (1912) и одноименного фильма Лукино Висконти (1971), композитор-авангардист.
Я как-то спросила маму об этих странных черных дырах в памяти, где пропадают тела и лица, и она сказала: не волнуйся, это было двадцать пять лет назад, и ты наверняка была под кайфом. Я ответила, что могу поспорить: она-то помнит мужчин, с которыми спала, на что мама сказала: да, но это нетрудно, поскольку был только твой отец. Ну хорошо. Предположим, мне просто есть что забывать. Но это не объясняет фокус с исчезновением. Куда девается все эротическое? Ну, может быть, не все. Это было двадцать пять лет назад.
Я изучала кое-какие бумаги восемнадцатого века, хранившиеся в архивах Бамберга, в Западной Германии. Я была тогда совсем молодой, война во Вьетнаме еще не закончилась. Мне было очень интересно разбирать готический шрифт старинных документов. Мне нравилась моя работа. Но денег у меня было немного, так что жила я в молодежном общежитии. Там не было ни бара, ни комнаты отдыха, — только столовая, кухня и спальни с койками и колючими одеялами. Обычно к вечеру я так уставала, что мне оставалось только послушать немецкие марши по транзистору и отключиться. Но в последний вечер в Бамберге я решила куда-нибудь сходить. Так что я приняла душ и прошла полмили до такого бара, который выглядел относительно безопасным.
В Бамберге располагалась огромная американская воздушная база, у черты города, обнесенная забором из колючей проволоки. Там было полно солдат, имелась взлетно-посадочная полоса для ядерных бомбардировщиков. Плакат на английском языке гласил: “Быстрое реагирование”. Однажды утром, поджидая автобус, я исправила букву “о” на “пацифик”. По-моему, граффити — хорошая вещь. Разновидность свободы слова. Берлинская Стена в те дни была еще на месте и не очень далеко. Русские считались врагами и могли напасть в любую минуту. И мы были готовы встретить их во всеоружии. Но американские солдаты, толкавшиеся в баре, совершенно не интересовались войной. Они интересовались бильярдом, английской рок-музыкой и немецким пивом. Всего этого в баре было предостаточно.
Ни одна женщина, дорожащая своей задницей, не зайдет в бар, набитый мужчинами, не оглядевшись как следует. Уровень шума превышал любые предписанные пороги децибелов, и я решила, что долго здесь не задержусь. Это решение дополнительно окрепло оттого, что я оказалась в баре единственной женщиной. Никто из мужчин не обратил на меня внимания. Я выглядела в точности, как они: в джинсах, футболке и военном жилете, только волосы у меня не были обриты и не топорщились ежиком. Я устроилась в темном углу рядом с единственным длинноволосым человеком в баре. На нем были джинсы, жилет и круглые темные очки. Там, где у других красовалась сдвоенная нашивка с надписью “Армия США” и именем, у него было просто написано “КЕЛЛИ”. “Армия США” была содрана.
Из галдящей массы мужчин вынырнул бармен. Он был похож на Дракулу — весь в черно-белом, окруженный плотным облаком тестостерона.
— Принеси ей пива, — скомандовал Келли на киношном английском Хамфри Богарта, не глядя на меня.
— Большое спасибо, — сказала я чопорно.
Мама учила меня, что нужно вежливо поблагодарить мужчину, который заказал тебе выпивку, а потом как можно скорее уйти — понятно, не с ним.
Келли меня проигнорировал. Он уставился на одного из мужчин, игравших в пул. Или это был снукер? Снукер — это такая игра со множеством шаров в деревянном треугольнике, вроде Троицы с дополнительными
божествами. Принесли пиво. Келли заплатил. Я ничего не сказала, только кивала и улыбалась, как пластмассовая собачка в автомобиле. Потом Келли выдал еще одну богартовскую реплику уголком рта.— Видишь мужика в темных очках? Воображает себя крутым.
Человек, похожий на Питера Фонду, в маленьких темных очках, прицеливался так и эдак, чтобы попасть по шару, напоказ выгибая задницу над столом. Сигарета приклеилась к губе под выверенным углом, все движения были плавными и точными. Волосы у него на руках светились в дымном полумраке. Он был очень сексуален и сознавал это. Да, он выглядел круто.
— Вы сами в темных очках, — резко заметила я. Он крутанулся на стуле и впервые посмотрел на меня.
Большинство мужчин вообще не слушают, что говорят женщины, так что они бы не поняли моего тона. Женщина должна издавать нежный щебет, и если ты хорошо выучила свою девичью роль, то вскоре говорить будет он, и преимущественно — о себе. Келли сделал неуклюжую попытку произвести на меня впечатление за счет другого мужчины. Он заплатил за мое пиво и тут же стал мне диктовать свое мнение. Он действовал на автопилоте, я тут вообще была ни при чем. Я его не интересовала. Его интересовал красивый солдат, немного похожий на него самого. Он хотел быть этим человеком. Нужно очень сильно стремиться к претенциозности, чтобы носить темные очки в освещенном людном баре. Конечно, все так делают с тех пор, как “Беспечный ездок” промчался по экранам и Джек Николсон объяснил, что такое настоящая свобода. Но не каждому это по зубам. Келли сильно не дотягивал до того мужика, что играл в снукер. Он казался несвежим и изнуренным. Ему недоставало мускулов. Он был слишком худым. Слишком много курил. Выглядел сердитым и угрюмым. Но он старался быть крутым. Старался изо всех сил. Я дала ему понять, что его усилия не достигают цели. В те дни я не спешила уверять мужчин в том, что они неотразимы. Тем более за стакан пива. Я грубила.
Келли усек все это за один раз.
— Ты лесбиянка, что ли?
— Угу. — Я широко улыбнулась.
Келли отмерил скупую улыбку. Но это была улыбка. Один-ноль. Мяч переходит к Келли.
— Еще пива? — спросил он любезно.
— Никто из них не нюхал войны! — прокричал Келли. Мы были погружены в беседу, но кто-то увеличил громкость музыкального автомата. Никогда не понимала, как это делается.
— А ты, значит, там был? — проорала я в ответ.
— Четыре года во Вьетнаме.
— А сейчас ты не в армии?
Я постоянно участвовала в антивоенных демонстрациях, мне не раз случалось спасаться от конной полиции, водяных пушек и слезоточивого газа. И я была готова продолжать в том же духе, хотя к тому времени даже правительство США уже не верило в победу. Вьетнамизация войны означала, что пора выходить из игры. Я полагала, что те, кому не удалось уклониться от призыва, шли воевать не по своей воле: их заставляли, иногда — буквально под дулом пистолета.
— Война почти окончена, — сказала я, словно пытаясь его утешить. Келли сразу понял, что я имела в виду: он должен радоваться, что война проиграна и мальчики возвращаются домой. Его худое лицо побелело от ярости. Я смотрела на него в изумлении. Неужели кто-то мог вернуться из Вьетнама, сохранив веру в эту войну? Но оказалось, что Келли вовсе не верит в войну. Он ненавидел политиков и генералов, которые послали его на смерть. Он ненавидел свою семью, устроившую ему торжественные проводы. Он ненавидел отца, сказавшего: “я горжусь, что мой сын будет воевать с коммунистами во имя Бога и Америки”. Он ненавидел женщин, которые флиртовали с ним, любуясь военной формой. Он ненавидел сержанта, который из принципа ненавидел всех “салаг”, называл их “дамочками”, вел себя как настоящий садист, и за это ему еще и платили. Но больше всех — больше, чем вьетнамцев — он ненавидел этих блядских уклонистов и пацифистов, которые его предали. А значит, ненавидел и меня.
Взгляд Келли пронизывал меня сквозь облако дыма и боли.
— Я был на базе Дананг. Я — авиатехник. Закладывал бомбы в самолеты. Такая была работа. Многих моих друзей убило. Некоторых прямо у меня на глазах. Узкоглазые выблядки бомбили базу каждый день. А мы сидели за проволокой, как куры в курятнике, — деваться-то некуда. Никогда не знаешь, когда они налетят. Сидишь и трясешься — днем, ночью. В джунглях ни хрена не видно — все слишком близко. А они все время рядом, следят за тобой. Один парнишка со мной работал, из Аллайанса, штат Огайо, — я видел, как его разорвало на куски. У меня все лицо было в его крови, во рту кровь… После этого меня на четыре месяца отправили домой. Но я ходил по городу, там, дома, как герой хренов, а на самом деле — как привидение. Я ничего им не говорил. Просто пил и кивал, что бы мне ни сказали. Толку-то. И прикинь — я не мог дождаться, когда меня опять отправят на базу. Как будто только там жизнь. Я просто закладывал бомбы в самолеты и надеялся, что они сожгут побольше желторожих ублюдков. Четыре года только этим и занимался. Мне столько же лет, сколько тебе. Но пока ты в колледже учила свою хренову поэзию, я потел, чесался и трясся от страха… Еще бы я не боялся. Я мог сдохнуть в любую минуту.