Серебряная равнина
Шрифт:
Станек отодвинул газету и склонился над листом нотной бумаги. Писалось легко. Он ставил головки нотных знаков, старательно выводил над восьмыми долями крошечные флажки. Но еще звучавший в ушах голос Рабаса заглушал возникшую мелодию. Станек не дописал такт. Поднял голову, глянул туда, где недавно сидел Рабас.
«Не бросай свою музыку!» Он и не собирается этого делать. Станек чувствовал, что небольшие пьесы, сочиненные им здесь, на фронте, гораздо ярче, свежее, чем те, что он писал раньше. Военная жизнь многое отняла у него, но много новых, неведомых ранее переживаний добавила к прежним впечатлениям мирной жизни. И ощущал он все теперь по-другому — более сильно
Станек сравнивал старые наброски, сделанные в спешке на каких-то служебных листках, с тем, что было теперь на нотной бумаге. Жирными линиями он соединял отдельные пассажи, решительно перечеркивал ненужные такты. Перо жалобно скрипело. Он прерывисто дышал, лицо пылало, в висках стучала кровь. Он ничего не видел и не слышал вокруг себя, но чувствовал, что это лихорадочное состояние, эта горячка, сжигающая его дотла, и есть его настоящая жизнь. В пяти тонких нитях — в нотных строках — заключалось все самое важное, самое сокровенное для него: музыка и Яна. Им овладело ощущение такого блаженства, какого он еще никогда не испытывал. Он даже не предполагал, что человек может почувствовать такое безграничное счастье — тем более здесь, на фронте, где столько страданий.
«Яна не будет делить сердце на сто частей, как Павла. Целиком отдаст его мне! Я и помыслить не мог, что сердце Яны безраздельно будет принадлежать мне…»
Спохватился — мгновенья творчества мимолетны — и принялся писать еще быстрее, стараясь запечатлеть на бумаге то прекрасное, что пело в его душе.
Под окном прогрохотал грузовик, в кузове подпрыгивали кухонные котлы. Станек замер. Вдохновение покинуло его. Неопределенность грозилась каждую минуту постучать в окно. Он еще сопротивлялся, продолжая писать, но уже без прежней сосредоточенности. Пробежав глазами написанное, перечеркнул последние такты. Не то! Попробовал снова. На войне говорят: если атака захлебнулась в первый раз, то надо… Черт возьми! Далась ему эта проклятая война!
«Не бросай музыку! Я ответил Карелу: и не хочу бросать! А по правде говоря, что делаю? Сколько лет я отталкиваю ее от себя! С тридцать восьмого, это пять, шесть — он ужаснулся, — седьмой год уже! Седьмой год! Мне двадцать шесть лет». Станек вдруг вспомнил, как недавно в отделе пропаганды слушал пражское радио. Среди новостей культуры была и такая: на концерте оркестра чешской филармонии в зале имени Сметаны было впервые исполнено сочинение Индржиха Рогачека «Сазавский ноктюрн». В сердце глубоко запали слова: «молодой чешский композитор… замечательный талант…» «нежное вибрирующее пианиссимо скрипок…» «очарование летней ночи…» «огромный успех….»
С ума сойти! Рогачек! Этот дуб! Сотни раз Станек объяснял ему, что такое квинтсекстаккорд, а он никак этого не мог понять. С контрапунктом сражался, как с девятиглавой гидрой — и на тебе! Замечательный талант!
Впрочем, все ясно! В протекторате, где даже дышать нельзя, он выискивает безопасное местечко и садится за зубрежку. Зубрит до тех пор, пока не осилит все-таки консерваторию. А там, глядишь, и ноктюрн сочинил. Сазавский!
От злости и неожиданно вспыхнувшей зависти нервы Станека напряглись словно струны. «Жаль, что ты не пошел со мной! Я бы тебе показал очарование ночи на украинских нивах! Ты бы послушал, как все здесь неявно вибрирует!»
В душе Станека тоже все вибрировало: «А я? Связист — проволочных дел мастер. Мечтал побыстрее распрощаться с армейской службой, чтобы посвятить себя музыке, но по уши погряз в военных заботах. Каждый божий день вместо игры
на фортепьяно совершенствую свою военную специальность, а годы меж тем идут, годы несформировавшегося человека! Семь лет! Целая вечность! Семь бесполезных лет, потерянное для учебы время наверстать трудно, а то и просто невозможно. Останусь недоучкой, дилетантом. Второй Рабас».Он испугался этой мысли, глаза его забегали по нотам, но он никак не мог сосредоточиться и выделить главную тему сегодняшнего наброска. Хорошо ли, вообще, то, что он сочинил?
Станек подошел к окну и, прислонившись к раме, стал всматриваться в тот пейзаж, который так красочно и живо рисовал ему Рабас. Но надпоручик видел теперь там и своих телефонистов — трудолюбивых пчел, разлетевшихся в разные стороны на несколько километров: двое — там, на холме, трое — на косогоре у леса с катушками на плечах…
Он прижался разгоряченным лбом к стеклу. Перед глазами был уже не пейзаж, а военная карта с нанесенными на ней синим карандашом позициями противника — до самой Праги, до самого Берлина. И снова обожгла мысль: а что если и в самом деле кто-то из ребят подстрекает против него подразделение?
Станек старался развеять свои опасения: будь он на месте ребят, он бы, возможно, тоже щелкал зубами, видя, как пан надпоручик на фронте назначает свидания даме сердца, сочиняет музыку. То, о чем он подумал в Киеве, по-прежнему сохраняло свой смысл: благодаря Яне мирная жизнь в какой-то степени приблизилась к нему уже здесь. Он теперь не был прикован к своему пункту связи, и все уже не казалось ограниченным какими-то рамками, однообразным. А в жизни его солдат ничто не изменилось. И не удивительно, что в своих пересудах они ухватились за беднягу Боржека.
Оконное стекло леденило. Станек откинул голову и провел по лбу теплой ладонью. Подумал о том, как сжился он со своими солдатами, отдавая им всего себя, стараясь воспитать их так, чтобы на них всегда можно было положиться.
«О таких вещах, Карел, мне не надо напоминать, — мысленно обратился он к Рабасу, — я с самого начала учитывал, что мне придется разбрасывать своих ребят на фронте поодиночке, что у связистов не так, как у пехоты, которая решает поставленные задачи целыми взводами и ротами.
Я знаю, что мало подчиниться приказу, в него нужно верить! Чувство обязанности соблюдать воинский устав может в бою дать осечку, а вот убежденность солдата в том, за что он борется, и доверие к командиру — это нечто большее, чем автоматическое выполнение приказа.
Ребята никогда не скрывали, что любят меня и верят мне. — Станек вдруг опустил глаза, словно устыдился Рабаса. — Может, они обманывали меня? Стоило потерять одного из них, как они утратили доверие ко мне? Кто именно? Калаш? Но ведь тот был рядом, когда это случилось. Все видел сам. Шульц? Шульца, мальчишку, я вытащил с ненавистной ему кухни. Теперь он чувствует себя настоящим солдатом и до сих пор благодарен мне за это. А сейчас?»
Станек смотрел на тусклое, без лучей, солнце. Оно напоминало ему полынное, мутно-коричневое солнце в Бузулуке, которое однажды скатилось в конец улицы прямо навстречу их маршировавшему подразделению. Солнце, казалось, призывало: не возвращайтесь в казармы! Идите со мной на запад! И сегодня оно говорило то же самое: идите! Идите вперед!
«В те дни, Карел, я сблизился со своими ребятами. Они требовали ввести их в бой, и я поддержал их желание. С точки зрения Лондона, беспрестанно повторявшего — ничего не предпринимайте, ждите, пока вас освободит Запад, — и считавшего соединение полковника Свободы символической воинской частью, это был бунт».