Серебряное слово. Тарасик
Шрифт:
Работа была у него такая: он делал урны для парков и садов.
Они нисколько не были похожи на скучные урны из жести и железа, которые мы часто видим на перекрестках улиц в больших городах. Эти урны будто сливаются со стенами домов, исхлестанными ветрами и дождиками. Они печальны, и, право, кажется иногда, что мигают они так жалостно серенькими своими глазками, но люди все-таки не желают их примечать.
Нет. Урны дедушки Искры — дело совсем другое. Их приметит каждый. Они разноцветные, пузатые и тощие. На них нарисованы журавли и подсолнухи; красные, зеленые и желтые выпуклые листочки. У них бывают
Они блестят. У них глянцевые бока… Людям так и хочется остановиться и оглянуться.
И они останавливались, оглядывались и, как полагается, бросали в урны окурки, обрывки газет или мокрые бумажки от мороженого.
Но дедушке, несмотря на все это, не хотелось быть счастливым человеком. Он не оставлял свою заботу о деле на керамическом заводе, а носил ее всегда при себе.
Вот какая забота была у дедушки.
Ему хотелось делать не только урны. Ему хотелось бы делать еще и вазы для парков и садов.
Он их и делал, но прежде, давно. Фонтаны, вазы и кувшины. А последнее время все урны да урны. Урны хоть и красивые, да кому охота, чтоб в твою работу мусор всякий кидали? Подумайте сами: старые вазы из камня, с выщербленной морозами кожей и тронутыми зеленью от старости боками, — они бывают только в старых, старинных парках. А дедушке хотелось делать вазы фаянсовые — для новых парков и садов.
Он их видел так ясно — свои большие будущие вазы… Видел, когда ходил по городу, когда ездил в трамвае, когда рассматривал ночью, задумавшись, потолок своей одинокой комнаты.
Его вазы были большие, но похожие на игрушки, на пестрые, толстые блюдца, на огни — разноцветные, как огни иллюминации в праздник Первого мая.
И сады — они тоже почему-то мерещились дедушке. Всякие: старые — с могучими дубами и молодые — с деревцами тонкими, тонкорукими…
Дед шагал по улице, под взглядом его сердитых, острых глаз — от страха — на всех пустырях города сейчас же будто вырастали сады. Они поблескивали то снегом, то зеленью. Ветки молодых деревьев лепились к стеклам окошек. Между древесных стволов светились костры.
… Вот — синий огонь! Это большая синяя дедушкина ваза. Один ее край изогнут. Оттуда голубыми частыми каплями стекают на землю незабудки.
От яркой голубизны заходилось дедушкино сердце. Он задумывался… А его ваза сейчас же из синей делалась ярко-красной.
Часто бродил дедушка, как будто к чему-то прислушиваясь, совсем один, по городским улицам.
— Папашка, а вы не скажете, где Кривоколенный?.. Переулок Кривоколенный?
— Чего? — вздрагивая, отвечал дедушка. — Сам ты, братец, кривоколенный!
Ему мешали думать и огорчаться. А он этого не любил.
В тот час, когда Тарасик пел и таскал по двору жестянку Глазария, дед вышел из заводской проходной будки: окончился его рабочий день.
Ему надо было идти к себе — в пустой дом, из которого он недавно выволок чуть что не всю мебель для новой квартиры своего сына. Туда бы надо деду.
Думать про обжиг. И кашлять. И курить. И ворчать. И сердиться.Но когда он перешагнул порог проходной будки, зимнее солнышко, лизнувшее жестянку Глазария, поглядело походя в стекла городских окошек и брызнуло навстречу деду короткими и жгучими лучами. Оно легло на соседнюю крышу красным сиянием; побежало, сверкая, по ближнему переулку; вспыхнуло — и пропало: покатилось и провалилось на другую сторону земли.
Дед улыбнулся, покачал головой и сказал: «Э-эх!»
…Задрожали тонкие лучики вокруг каждого зажегшегося окошка.
«Это мы! — сказали окошки. — Идите, люди, домой. Отдыхайте. Пора. На дворе ночь!»
Дед вздохнул и, задумавшись, вместо того чтоб идти к себе, сел в трамвай и поехал к Тарасику.
Глава двенадцатая
Взлетай, фонарик!.. Помоги нам вернуться назад.
Папа возвращается с работы и открывает дверь своим ключом.
Окошко в комнате распахнуто настежь. Медленно и осторожно плывет навстречу папе задубевшая от ветра занавеска. Из каждого уголка тянет холодом.
Пусто. Тихо.
— Та-а-расик!
Папа бросается к распахнутому окну. Под окном снег. Нетронутая, пухлая снежная целина.
Папа раскрывает дверь шкафа, заглядывает под кровать.
Забыв закрыть за собою дверь, перепрыгивая через три-четыре ступеньки, он выбегает на улицу.
Куда бежать?
Папа останавливается, оглядывается.
…Сейчас Тарасик, наверное, выскочит из-за угла. Оттуда! Из самого дальнего темного уголка. Стоит только как следует, как следует приглядеться, и папа увидит его ушанку.
«У-у-у!» — завопит Тарасик. «А ну, молодец, давай-ка сюда, — прищурившись, твердым голосом скажет папа. — Подгребай. Энергичней. Живей!»
— Тара-а-асик! Ау!..
…Нет, нет… Не может этого быть. Надо только спокойно оглядеть двор. Тарасик здесь. Он близко… Сейчас, вот сию минуту папа увидит его острый подбородок, его мелкие, редкие зубки…
— Тарасик! Тарасик!..
Папа бегает по двору, раскрывает двери парадных и черных ходов.
Двор тих. Сад пуст.
— Мальчик, ну, будет, будет… Тарас! Ты слышишь? Давай перестань валять дурака! Тара-асик! Тарасик!..
Соседи печально глядят на папу и качают ему вслед головами.
— Простите, пожалуйста, — улыбаясь дрожащей улыбкой, спрашивает у людей папа, — вы не видали случайно моего мальчика. Он… ну вот такого примерно росточка?.. В большой черной шапке.
— Да что это все сегодня как сговорились — искать ребят? Старик ходил. Искал не то внучку, не то внучонка… Да ты, парень, не убивайся-то наперед. Гулял тут мальчик маленького росточка. Только он со двора пошел.
— Со двора?
— Ага. Часу эдак в четвертом… Мальчонка. В шапке.
— С совком?
— Кажись, что так.
Забыв сказать соседям спасибо, папа разворачивается по-физкультурному и бежит.
Бежит так быстро, что мелькают в воздухе его подметки.
Папа расталкивает прохожих. От его дыхания валит в воздух горячий пар. Пар клубится над папиной головой. Слившись в сплошную полосу, несутся ему навстречу огни, дома…
Добежав до перекрестка улицы, папа останавливается, оглядывается.