Северный ветер
Шрифт:
— И что вы ко мне ходите, — цедит он слащаво, с оттенком грусти, хотя глаза его злорадно поблескивают, разглядывая толпу просителей. — Что я могу… Вы же знаете, как я несправедлив к беднякам и безземельным. Я никуда не гожусь. Меня следует выгнать, предать народному суду. Даже расстрелять.
Он медленно протягивает руку и стряхивает пепел с сигары.
— Мы, барин, никогда про вас худого слова не вымолвили, — раздается в толпе сдавленный, плаксивый голос.
— Вы всегда были любезны, всегда нас выручали… — пытается кто-то подъехать к нему с другого бока.
— Да? Очень приятно слышать.
— Эх, барин. Стоит вам только захотеть…
— Чего ради? За то, что вы меня на выборах провалили? Потом заставили целый месяц скрываться, как бездомную собаку…
Его перебивают. Мадам, как всегда расфранченная и высокомерная, приоткрывает заднюю дверь.
— Пожалуйста, иди обедать.
— Сейчас. — Вильде встает. — Будь любезна, скажи там посыльному, чтобы запрягал лошадь. Меня приглашают к господину фон Гаммеру. Я сейчас поеду.
Все еще взирая на него с надеждой, люди топчутся на месте.
— Куда же нам теперь податься?!
Вильде пожимает плечами.
— Мне кажется, лучше никуда не ходить. Везде один закон, и вам его не изменить. — Он делает шаг к двери. Подумав, возвращается. — Ну чего вы сюда ходите? Грязь с улицы тащите? Я волостной писарь. Только писарь. Идите к волостному старшине. Обращайтесь к Лиепиню — да, да, к Лиепиню! Он ведь пользуется доверием народа, вы ж его выбрали единогласно. Если уж он вам не поможет, значит, неоткуда помощи ждать…
Дверь захлопывается, а люди все еще глядят на нее, будто ожидая оттуда спасения.
Лишь отойдя с полверсты от волостного правления, они решаются заговорить — и то с оглядкой, вполголоса.
— Проклятый. Еще измывается.
— Зажирел на волостных хлебах. Шея как у быка…
— Не рано ли радуется? Еще неведомо, чем все кончится.
— Ах, милые мои! Чего уж теперь. Какого еще конца вы ждете… Я всегда говорила: быть беде. И уж своему-то наказывала: не бегай ты, не бегай, говорю, за этими сумасбродами. Так нет же, не слушался. А теперь… Бегал и добегался. Ну, я ж говорила… Чего им надо было? Чего им не хватало? Разве всем нам плохо жилось?
— Чего там рассуждать, с ума посходили. Освободители… Борцы за свободу… Коли ты обут, одет да брюхо сытое, какой тебе еще свободы нужно!
— Коли сытое… А как быть тем, у кого оно голодное?
— Так ты тоже из этих самых? Гляди, как бы в подвале не очутиться.
— Кто голодный? Чего мелешь? Поесть да одеться мог каждый, кто работать не ленился. В том-то и вся беда, что не хотели. Господами пожелали стать. И допрыгались.
— Все социалисты мутят, милые мои. Они! До тех пор на митингах кричали, подзуживали, пока все не ошалели.
— Истинная правда, что они. Пастор еще прошлым летом предупреждал: «Не слушайте вы волков, что приходят к вам в овечьей шкуре».
— Эх, перебить бы их всех! Сколько ужасов, слез… А что еще дальше будет!..
— И не говорите… С организацией расправиться не так-то легко. Все леса полны. Вот придет лето…
— Брось ты. Ничего с ними не сделают. Рассуждаете, как дети. Только жди, новую беду накличут. Теперь остается сидеть тихо, как мыши в норе. А если кто начнет баламутить — выдавать.
Иначе покоя не будет. Вот увидите, не будет…Сидя за длинным, замызганным столом, Подниек чувствует себя неловко, хмурится. На нем толстая вязаная фуфайка и жилет. На ногах валенки.
— Ну что вы за народ такой? Разве могу я что-нибудь сделать? Идите в имение. Просите господина Вильде.
— Вы можете, господин старшина. Вы бываете у начальников — замолвите словечко. За что они моего Фрица держат? Хоть сто свидетелей подтвердят, что он никуда не ходил…
— Положим, монопольку он громить помогал. Уж ты не рассказывай… А мой Карл! Он всю осень в постели провалялся. Скажите, люди добрые, что может сделать больной человек? За что он должен сидеть с теми, кто поджигал имение и стрелял в солдат?
— Ах, больной! А кто прошлым летом вместе с Вимбой и Сниедзе красные флаги развешивал на церкви да на кладбище по березам? Первый социалист, и ты еще смеешь говорить: не виновен.
— Чтоб у тебя язык отсох…
Зетыня стоит в дверях, накинув на плечи коричневый вязаный платок, выпятив грудь, затылком упираясь в косяк.
— Так, так. Топите друг друга. Все вы, я вижу, одинаковы. Теперь бегаете то в имение, то к старшине, то к писарю. Добились своего, а? Теперь нюни распустили и руки нам лижете. А тогда! Ах, какие вы были храбрецы! Так орали, что рты у вас до ушей растянуло. Свобода! Вот вам свобода! Жрите теперь калачи да делите землю. А ну-ка, делите — хозяева! Освободители!
— Чего уж и вы, госпожа, нас ругаете? Разве и без того мало у нас горестей да невзгод… Попросили бы лучше господина старшину замолвить за нас словечко в имении.
— За вас, за этаких собак! Бегите к своему Гайлену, он ваш заступник. — Она подходит и стучит кулаком по столу. — Ты только вздумай пожалеть кого-нибудь! Пусть их секут, пока шкуры не раздерут в клочья. Тогда узнают, кто здесь волостной старшина и кого надо слушаться. А теперь ступайте. Наследили в комнате. Прикажете из-за вас служанку держать?
И люди бредут дальше…
— Черт, а не баба, сущий черт…
Одни собираются идти к Мейеру, другие — ехать в соседнюю волость к православному священнику, третьи — к своему пастору. Но сейчас уже поздно. Сегодня суббота, а у пастора завтра первая проповедь.
По большаку мимо них проезжают двое розвальней. На первых лежат связанные, до бесчувствия избитые арестованные. На других — трое солдат и Витол. Он сидит, свесив ноги, с папироской в зубах и вызывающе оглядывает прохожих. В его взгляде можно прочесть: «Ну, вы, я знаю, тоже хороши…»
Когда розвальни скрываются за поворотом, кто-то говорит:
— Гляди, сын Витолиене. Он теперь в почете.
— Таких ничто не берет. Сам больше всех горло драл, а теперь с солдатами разъезжает. Ему что? Он о каждом всю подноготную знает.
— И мамаша тоже с сынком заодно. Когда замок горел, она больше всех добра натаскала. Невесть сколько шелковых кофт да нижних юбок. Дочь, говорят, ходит — аж вся шуршит. А старуха через день в имение бегает.
— Крысиного бы яду таким подсыпать, пусть знают.