Сэвилл
Шрифт:
— Нет, — сказал он.
— У тебя это прозвучало так категорично! Но ведь куда бы ты ни уехал, твоя бесприютность остается с тобой — сознание, что у тебя нет своего места, что ты никому не принадлежишь и что, где бы ты ни был, окружающее не обретает истинной реальности.
— А почему бы ему не обрести реальность?
— Но ведь только мертвые, только прошлое создают реальность.
— Нет, — сказал он еще раз. — Мертвые только препятствуют ей.
— Но чего ты, собственно, ищешь там? — спросила она. — Разве все не кончается так, как началось? Разве я не
— И для удобства выйдешь замуж за фармацевта?
— Почему бы и нет?
— Не знаю, — сказал он. — Но было бы ужасно, если бы оказалось, что ты права.
— Шекспир никуда дальше Лондона не ездил. Для Микеланджело было довольно Флоренции и Рима. Рембрандт всю жизнь прожил буквально на одном месте. Самообман думать, будто обязательно надо разбить свою оболочку. Ведь, может быть, оболочка — самое ценное, что у тебя есть.
— Да, — сказал он. — Только я не верю этому. И путешествия — единственный способ ее разбить.
— Но что тебе мешает остаться?
— А в таком случае ты захочешь, чтобы мы поженились? — сказал он.
Она засмеялась: она заставляла его описывать круги, но эту линию рассуждений завершить не могла.
— Мои шансы на победу настолько меньше твоих! — сказала она.
— Оттого что ты старше?
— Оттого что я женщина.
— Так это же только должно придавать остроты?
— Но ведь я женщина, сформированная старыми понятиями, — добавила она. — Я верю, что в конечном счете существует только один мужчина. Так же, как для каждого мужчины существует только одна женщина. Не просто какой-то мужчина или какая-то женщина, но единственный мужчина. И единственная женщина.
— Ну, а я, — сказал он резко, — этому не верю.
— Возможно, позднее ты убедишься, что это так.
— Нет, — сказал он. — Я отказываюсь этому верить.
— Отказывайся, сколько хочешь, мальчик мой, — сказала она, — по в конце концов ты никуда не денешься. Единственный мужчина — единственная женщина. Нерушимое единство. Без чего невозможно никакое развитие.
Она вновь стала так похожа на себя прежнюю, что он засмеялся и взял ее за руку.
— Все-таки это была дружба, — сказал он.
— Ну, к чему такое мирное слово! — сказала она. — Достаточно и горечи, только ты про нее никогда не узнаешь. Я — старший партнер. У меня был мой шанс, и я считаю своим долгом ничего не показывать.
— Ты так старательно себя умаляешь, — сказал он. — И сама создаешь оболочку, вместо того чтобы предоставить это жизни. Я верю, что жизнь безгранична, что опыт безграничен, но их нельзя постичь, оставаясь в неподвижности.
— Ну, так уезжай и испробуй сам, — сказала она. — Может быть, когда ты вернешься — если вернешься, — то поймешь, что ошибался. В конце-то концов разве всякое общество не слагается из общности людей, которые строят свою жизнь по заданной этой общностью схеме?
— Но такая общность — ничто, — сказал он. — Она опирается, — продолжал он, — на собственные потребности. Когда потребность исчезает, исчезает
и общность. И нет никакого смысла оставаться и ждать чего-то.— А! — сказала она тусклым голосом, глядя на него, как будто могла бы многое добавить. Словно ребенок плакал, прося, чтобы ему открыли дверь.
— Вот теперь я вижу, — сказал он, — в чем разница между нами. У тебя вовсе нет веры, тогда как все, что случается со мной, пусть самое худшее, только укрепляет мою. От того, что все плохо и становится хуже, вера только укрепляется.
— Вера во что?
— В невозможное. Все дозволено, все разрешено, и произойти может что угодно. Считать, что так быть не может, — это высокомерие, — добавил он. — И вовсе не высокомерие — предполагать, что так будет.
— Ну что же, — сказала она тихо. Она уже снова сидела, положив руки на колени, глядя на сплетенные пальцы. — Ну что же — сказала она устало, точно он был необоримой силой.
— Ведь я могу сделать так много! — сказал он. — Не знаю, почему я это чувствую, но я знаю, что это правда. — А когда она подняла голову, он добавил: — Я был пессимистом, как ты. Теперь я стал другим. Мне бы хотелось, чтобы ты разделила эту уверенность. Чтобы я не только брал, но и что-то дал взамен.
— Да, — сказала она и добавила: — Это ведь только молодость. А ее ты дать не можешь, как бы ни хотел.
Так что они расстались все-таки с некоторой горечью. Она ничего не могла с этим поделать — а может быть, и в этот последний момент она думала, надеялась какой-то частью своего существа, что он все-таки вернется, что между ними есть неясная, но нерасторжимая связь и его бунт будет коротким. Но больше он к ней не пришел, и в его памяти она так и осталась стоящей в этой комнате: она даже не подошла к двери. Он оглянулся, нахмурившись, словно на смутную тень, которую не мог разглядеть, и почувствовал себя виноватым — теперь он почти из-за всего чувствовал себя виноватым.
Но едва выйдя на улицу, он снова ощутил уверенность. Тучи разошлись: ни город, ни поселок, когда он позже приехал туда, его больше не удерживали. Его ничто не связывало. Скорлупа треснула.
Мать проводила его на станцию. Было воскресенье, и кругом стояла тишина. Мало кто ездил с этим поездом, единственным лондонским поездом, который тут останавливался.
— Нам тебя будет недоставать, — сказала мать. Но казалось, он уехал от нее давным-давно. Они молча ждали поезда.
Воздух был неподвижен. Вдали над рельсами висело марево, прятавшее другие поселки, в противоположной стороне не было видно ничего, кроме откосов выемки.
За последние четыре года он скопил почти пятьдесят фунтов. Все его вещи уместились в сумке, которую он легко нес одной рукой.
— Ну вот, — с облегчением сказала мать, когда показался поезд.
Мимо прогремел паровоз.
Он сел в один из первых вагонов.
Мать подошла к двери. Он нагнулся и поцеловал ее.
Ее кожа была землисто-бледной.
— Тебе же там даже остановиться негде, — сказала она. — Ни комнаты, ничего.
— А зачем мне комната, — сказал он. — Буду ночевать на улице.