Сэвилл
Шрифт:
Сэвилл не мог понять, почему он не вмешался, не мог понять, что его удержало, и это потрясло его не меньше, чем мучительное огорчение Эндрю, чем странное раскаяние, терзавшее их обоих — сына, который шел впереди, не зная, что на него смотрит отец, и отца, который шел позади, смущенный и злой. Когда он вошел во двор, Эндрю, примостившись в углу, ковырял землю у себя под ногами. Лицо у него было красное и блестело, словно он только что плакал.
Однажды утром, когда Сэвилл вернулся с работы, оказалось, что мальчик заболел.
Его жена была на третьем месяце
— Не беспокойся, он скоро поправится, — сказал Сэвилл жене и дал мальчику порошок, а сам лег спать, чтобы вечером пойти на работу.
Когда он проснулся, мальчику было хуже.
— Не беспокойся, — сказал он. — Если ему не полегчает, я позову доктора. — Он дал Эндрю еще порошок, чтобы он хорошенько пропотел, и укрыл его вторым одеялом. — Ты одна справишься? — спросил он жену.
— Не знаю, — ответила она и покачала головой. Бледная, больная, она безучастно бродила по дому, точно во сне, не вполне понимая, что происходит.
— Еще смену я пропустить никак не могу, — сказал Сэвилл. — И так уже неприятностей не оберешься, можешь мне поверить.
— Мы обойдемся, — сказала она. — Ты иди. Если что, я позову миссис Шоу.
— Нет, — решительно ответил он. — За своими я и сам присмотрю, черт подери.
Он остался дома. Ночью мальчику стало совсем плохо. Он вскрикивал, а потом не мог вздохнуть, и все его тело судорожно изгибалось.
Сэвилл схватил велосипед и поехал за доктором. Но не застал его дома — он уехал к больному. Ему дали адрес молодого врача, который обосновался в поселке совсем недавно. Врач оказался даже моложе, чем он сам, и у него не было машины. Он выкатил свой велосипед и поехал вслед за Сэвиллом.
Когда они вошли, Элин сидела в кухне у очага.
— Как он? Как он себя чувствует? — спросил Сэвилл, удивившись, что она встала.
— Все так же, — ответила она, безучастно обернувшись к ним.
Лицо ее было даже бледнее, чем раньше.
Он увидел, что она подогревает молоко.
— Как пройти наверх? — спросил врач.
Они поднялись вслед за ним по лестнице, зажгли свет.
Врач нагнулся над скорчившимся Эндрю, ощупывая его грудь.
— Вы давно к нему заглядывали? — спросил он.
— Минут десять назад, а может, и меньше, — сказала Элин.
— Сделать уже ничего нельзя, — сказал врач и через секунду, все так же не глядя на них, добавил: — Слишком поздно. Мне очень жаль.
— Да почему? Что с ним такое? — сказал Сэвилл.
— Мне очень жаль, — сказал врач. — Но он умер.
И даже тогда Сэвилл не поверил. Он шагнул к кровати, наклонился над мальчиком. Его рубашонка задралась выше колен, голова утонула в подушке, глаза были полуоткрыты.
— Мне очень жаль, — повторил врач.
— Да нет же, он не умер, — сказал Сэвилл.
— Я пойду, — сказал врач.
— Да нет же, он не умер, — сказал Сэвилл. Его жена стояла чуть в стороне. Ее пустые глаза ничего не выражали. — Он не умер, — сказал он, вглядываясь в тень под полусомкнутыми
веками.— Я пойду, — повторил врач, повернулся к его жене и взял ее за локоть.
Внизу у двери он сказал:
— Платить ничего не надо. За вызов. — И положил свой чемоданчик на багажник.
Несколько дней спустя, когда мальчика похоронили, его жена уехала к родителям. Сэвилл сам себе стряпал, убирал дом, ездил на велосипеде на работу. Элин вернулась через неделю. Она все время молчала. Он старался больше делать по дому: уезжал на работу чуть позже, на обратном пути крутил педали изо всех сил, чтобы вернуться чуть раньше, стряпал, подметал, помогал со стиркой. Ее уже больше не тошнило по утрам, но беременность, казалось, совсем подорвала ее силы. По вечерам, когда он уезжал, она неподвижно лежала у огня, измученная, бледная, и ее темные глаза были мутными и безжизненными. Он попросил миссис Шоу заглядывать к Элин.
— Не тревожьтесь, — сказала она. — Я с ней посижу.
Иногда утром миссис Шоу кормила его завтраком.
— Скоро ей станет легче, — говорила она.
Его собственная жизнь словно была непонятным образом зачеркнута. Он выкинул игрушки Эндрю — ему было невыносимо всякое напоминание о мальчике, о том, чем они могли бы заниматься вместе. Огород зарос бурьяном, а ямы, которые мальчик там нарыл, он закопал и заровнял. Иногда он уходил погулять, но обычно возвращался, не дойдя до угла. Он начал засыпать на работе, и его вызвали к управляющему.
Он чуть вовсе не бросил работу. Он мучился стыдом, не хотел признавать, что с ним происходит, и не мог освободиться от этих тисков, от презрения к себе. Он попробовал поговорить с женой, но увидел горе, к которому нельзя было подступиться, — слепое, безликое, безысходное. Утром, ложась спать, он замечал, что подушки мокры от ее слез, а когда вставал под вечер, она безучастно бродила по дому с тряпкой или щеткой в руке, не в силах ничем заняться.
— Нет, надо что-то сделать, — сказал он. — Так больше нельзя. Просто невозможно. Хоть руки на себя накладывай. Все равно хуже ничего быть не может.
Как-то утром он вернулся домой позже обычного, отпер заднюю дверь своим ключом и увидел, что огонь уже разведен, а жена замерла перед очагом на коленях, низко опустив голову.
Только подойдя совсем близко, он увидел нож — блеснувшее лезвие — и, только схватив ее за руку, остановил его движение.
— Нет! — сказал он. — Что это ты… — Он притянул ее к себе и ощутил вялую покорность. — Как же так, — сказал он, не отпуская ее. — Зачем? Что это ты задумала?
Она заплакала, прижимаясь к нему, и он почувствовал, как его собственное горе прорвалось, хлынуло наружу, опустошающее, слепое и глухое.
— Что же нам делать? — спросил он у нее. — Это ведь не выход. У нас другой есть, и надо о нем подумать, — сказал он.
— Почему он все уходил? Почему он уходил? — спросила она.
— Нам нужно помнить, что у нас есть другой, — сказал он.
— Почему он умер?
— Нет, об этом нам думать нельзя, — сказал он.